Добро пожаловать в обезьянник — страница 44 из 55

– Что бы вы сказали о солдате, который сбежал из-под огня? – поинтересовался он.

– Я бы сказал, что он напуган до смерти.

– Он помогает проиграть битву, не так ли?

– О, конечно. – Тут у меня возражений не было.

– Разве не так поступили амфибии? Разве они не бросили человеческую расу, не предали ее в битве за жизнь?

– Большинство из нас еще живы, – заметил я.

Это правда. Со смертью мы пока еще не сталкивались и не стремились к этому. В любом случае жизнь стала во много раз длиннее, чем это бывает в теле.

– Вы сбежали от ответственности! – настаивал он.

– Так же как сбегают из горящего дома, сэр, – парировал я.

– Вы бросили остальных сражаться в одиночку!

– Они могут воспользоваться той же дверью, через которую вышли мы. Могут сделать это в любой момент. Нужно только четко представить, что хотите вы, а что – ваше тело, сконцентрировать на этом внимание…

Судья принялся с такой силой колошматить по столу своим молотком, что я уж подумал: сейчас сломает. Они сожгли все экземпляры книги Кенигсвассера, какие смогли найти, а тут вдруг я начинаю читать им лекцию о том, как выйти из тела, да еще по телевидению.

– Если бы вам, амфибиям, дать волю, – сказал прокурор, – все бы побросали свои обязанности, и тогда жизнь и прогресс, как мы их понимаем, исчезли бы совершенно.

– Конечно, – согласился я. – В этом-то вся и суть.

– И люди больше не будут трудиться ради того, во что верят?

– У меня в старые времена был друг, который семнадцать лет подряд сверлил на фабрике дыры в каких-то квадратных штуковинах, и за все это время так и не узнал, для чего же они нужны. Другой мой приятель выращивал изюм для стеклодувной компании, но в пищу этот изюм не шел, и бедняга так никогда и не узнал, зачем компания его покупала. Меня от такого просто тошнит – сейчас, когда я в теле, разумеется, – а как вспомню, чем я сам зарабатывал на жизнь, так и вообще того и гляди вырвет.

– Значит, вы презираете человеческие существа и все, что они делают, – заключил прокурор.

– Я их очень люблю – даже больше, чем раньше. Просто я считаю, это стыд и срам чем им приходится заниматься, чтобы сохранить свои тела. – Вам бы надо стать амфибиями – сразу дойдет, как счастлив может быть человек, если ему не нужно беспокоиться о том, где взять пищу для тела, как не дать ему замерзнуть зимой или что произойдет с ним, когда тело износится.

– А это, сэр, означает конец честолюбивым устремлениям, конец величия человека!

– Не знаю, о чем вы, – сказал я. – Среди нас хватает великих людей. Они великие что в телах, что вне тел. Конец страха, вот что это означает. – Я взглянул прямо в объектив ближайшей телекамеры. – А это самое чудесное, что когда-либо случалось с человеком.

Снова загрохотал судейский молоток, заорали присутствующие в зале, чтобы заглушить меня. Телевизионщики отвернули от меня свои камеры, а всех зрителей, кроме главных шишек, удалили. Я понял, что сказал что-то очень важное, и теперь по телевизору наверняка транслируют органную музыку.

Когда шум утих, судья объявил, что процесс окончен и мы с Мадж признаны виновными в дезертирстве. Терять нам было нечего, и я решил ответить.

– Теперь я понял вас, несчастных, – начал я. – Вы не способны существовать без страха. Единственное, что вы умеете, – с помощью страха заставить себя и других что-то делать. Единственная ваша радость в жизни – смотреть, как люди трясутся от страха, что вы что-то сотворите с их телами или отберете у их тел.

– У вас только один способ добиться чего-нибудь от людей, – вставила свое слово Мадж, – запугать их.

– Оскорбление суда! – закричал судья.

– И у вас только один способ запугать людей – не давать им покинуть тело, – добавил я.

Солдаты сграбастали нас с Мадж и поволокли к выходу из зала суда.

– Вы начинаете войну! – вскричал я.

Все замерли на месте, и воцарилась гробовая тишина.

– Мы и так воюем, – неуверенно произнес генерал.

– А мы нет, – ответил я. – Но будем воевать, если вы сию же секунду не развяжете меня и Мадж. – В фельдмаршальском теле я был суров и убедителен.

– У вас нет оружия, – сказал судья. – Нет «ноу-хау». Вне тел амфибии – ничто.

– Считаю до десяти. Если вы нас не развяжете, – сказал я ему, – амфибии займут каждое тело в вашей шайке, промаршируют с вами до ближайшего утеса и прямиком с него. Здание окружено. – Само собой, я блефовал. Одна личность может одновременно занимать только одно тело, но враги об этом, к счастью, не подозревали. – Один! Два! Три!

Генерал сглотнул, побелел и неопределенно махнул рукой.

– Развяжите их, – слабым голосом проговорил он.

Перепуганные солдаты с радостью выполнили приказ. Мы с Мадж были свободны. Я сделал несколько шагов, направил свой дух в противоположном направлении, и красавец фельдмаршал со всеми своими медалями и побрякушками загрохотал со ступенек, словно дедушкины напольные часы.

Я понял, что Мадж пока не со мной. Она все еще оставалась в меднокожем теле с шартрезовыми волосами и ногтями.

– Кроме того, – услышал я ее голос, – в уплату за причиненное нам беспокойство это тело должно быть прислано мне в Нью-Йорк – в хорошем состоянии и не позднее понедельника.

– Да, мэм, – только и сказал судья.

Когда мы вернулись домой, парад как раз домаршировал до местного хранилища, командующий освободился от своего тела и принес мне извинения за свое поведение.

– Забудь, Херб, – сказал я ему, – не надо извиняться. Ты ведь не был самим собой – ты расхаживал в теле.

Это главное преимущество в жизни амфибий – после избавления от страха люди прощают тебя, что бы ты ни натворил за время пребывания в теле.

Есть, конечно же, и некоторые издержки – издержки бывают во всем. Нам по-прежнему приходится время от времени работать – нужно ведь присматривать за хранилищами и готовить пищу для общественных тел. Но это издержки мелкие, а все крупные на самом деле нематериальны, просто люди по старинке не могут перестать беспокоиться о том, о чем они беспокоились до того, как превратились в амфибий.

Как я уже говорил, старики, наверное, так до конца к этому и не привыкнут. Вот и я частенько ловлю себя на том, что переживаю: что же случилось с платными туалетами – бизнесом, которому я посвятил тридцать лет жизни.

Молодежь ничто не связывает с прошлым, и они, в отличие от стариков, даже не слишком беспокоятся о хранилищах.

Так что, я полагаю, эволюция скоро сделает следующий шаг, как случилось с теми первыми амфибиями, которые вылезли из грязи на солнце и больше уже не оглядывались.


1953

Мальчишка, с которым никто не мог сладить

[25]

Дело было в половине восьмого утра. Раскоряченные, грохочущие грязные машины раздирали на части холм позади ресторана, а грузовики тут же увозили эти части прочь. Внутри ресторана в шкафах дребезжала посуда. Столы тряслись, и очень добрый толстяк, чья голова полнилась музыкой, пристально смотрел на дрожащие желтки своей утренней глазуньи. Его жена отправилась в гости к родным. Он был предоставлен самому себе.

Добрым толстяком был Джордж М. Гельмгольц, сорока лет, учитель музыки в средней школе города Линкольна и дирижер оркестра. Жизнь его баловала. Год за годом Гельмгольц лелеял одну и ту же великую мечту. Он мечтал дирижировать лучшим оркестром в мире. И каждый год его мечта исполнялась.

Она исполнялась потому, что Гельмгольц свято верил, что у человека не может быть более прекрасной мечты. Столкнувшись с этой непоколебимой уверенностью, «Киванианцы», «Ротарианцы» и «Львы» платили за форму оркестрантов вдвое больше, чем стоили их собственные лучшие костюмы; школьная администрация выделяла средства на дорогие инструменты, а юнцы играли ради Гельмгольца от всего сердца. А в случае если юнцам не хватало таланта, Гельмгольц мог заставить играть их нутро.

В жизни Гельмгольца все было прекрасно за исключением финансов. Он был так заворожен своей дивной мечтой, что в вопросах купли-продажи оказывался хуже младенца. Десять лет назад он продал холм за рестораном Берту Куинну, хозяину ресторана, за тысячу долларов. Теперь всем, в том числе и самому Гельмгольцу, стало ясно, что его облапошили.

Куинн подсел в кабинку дирижера. Маленький чернявый холостяк без чувства юмора. Все у него было не так. Он не мог спать, не мог оторваться от работы, не мог тепло улыбнуться. У него было только два настроения: либо подозрительность и жалость к себе, либо заносчивость и хвастливость. Первое настроение означало, что он теряет деньги. Второе – что он деньги делает.

Когда Куинн подсел к Гельмгольцу, он был заносчив и хвастлив. С присвистом посасывая зубочистку, он разглагольствовал о зрении – своем собственном зрении.

– Интересно, сколько глаз смотрели на этот холм до меня? – вопрошал Куинн. – Тысячи и тысячи, бьюсь об заклад, – и ни один из них не увидел того, что увидел я. Сколько глаз?

– Мои уж точно… – сказал Гельмгольц.

Для него холм означал утомительные подъемы, бесплатную смородину, налоги и пикники для оркестра.

– Вы унаследовали холм от своего старика – головная боль, да и только, – продолжал Куинн. – Вот и решили спихнуть его на меня.

– Я не собирался его на вас спихивать, – запротестовал Гельмгольц. – Бог свидетель – цена была более чем скромная.

– Это вы сейчас так говорите, – игриво заметил Куинн. – Ясное дело, Гельмгольц, вы говорите это сейчас. Теперь-то вы видите, какой торговый район здесь вырастет. Углядели то, что я сразу понял.

– Углядел, – сказал Гельмгольц. – Только поздно, слишком поздно. – Он осмотрелся, ища предлог, чтобы переменить тему, и увидел мальчишку лет пятнадцати, который приближался к ним, протирая шваброй проход между кабинками.

Ростом мальчишка был невелик, но с крепкими, узловатыми мышцами на руках и шее. Лицо его все еще оставалось детским, однако, остановившись передохнуть, мальчишка машинально провел пальцами по лицу, нащупывая пробивающиеся усики и бачки. Работал он как робот, ритмично, механически, однако очень старался не забрызгать носки своих черных башмаков.