Джим с напускной храбростью ухмыльнулся ему.
– Убирайся, – сказал Гельмгольц.
– Что вы собираетесь делать? – поинтересовался Джим.
– Убраться здесь. Спасти, что смогу, – потрясенно проговорил Гельмгольц. Он подобрал кусок ветоши и принялся вытирать кислоту.
– Вызовете копов?
– Я… не знаю. Не думал пока. Если бы ты ломал басовый барабан, наверное, я бы убил тебя на месте. И все равно никогда не понял бы, что ты сотворил… точнее, что, по-твоему, ты сотворил.
– Самое время поставить тут все на уши, – сказал Джим.
– Самое время? – переспросил Гельмгольц. – Что ж, должно быть, так и есть, раз это делает один из наших учеников.
– Чего хорошего в школе? – фыркнул Джим.
– Наверное, хорошего мало, – сказал Гельмгольц. – Просто это самая лучшая штука, которую удалось сделать людям.
Он чувствовал полную беспомощность. У него всегда было в запасе множество маленьких уловок, чтобы заставить мальчишек вести себя как мужчины, – уловок, при помощи которых можно играть на мальчишеских страхах, и мечтах, и любви. Но перед ним был мальчишка, не знающий ни страха, ни мечты, ни любви.
– Если ты разгромишь все школы, – проговорил Гельмгольц, – у нас больше не останется никакой надежды.
– Надежды на что?
– На то, что каждый человек сможет радоваться жизни. Даже ты.
– Смех, да и только, – сказал Джим. – У меня в вашей дыре тоска зеленая. Так что делать будете?
– Я что-то должен сделать, верно?
– Да мне плевать, – сказал Джим.
– Я знаю, – кивнул Гельмгольц. – Я знаю.
Он повел Джима в свой крохотный кабинетик позади репетиционной. Набрал телефонный номер директора и оцепенело ждал, пока звонок поднимет старика с постели.
Джим полировал тряпкой свои башмаки.
Гельмгольц вдруг бросил трубку на рычаг, не дожидаясь ответа.
– Да любишь ты на свете хоть что-то, кроме как рвать, ломать, разбивать, бить, лупить, колотить? – крикнул он. – Хоть что-то, кроме этих башмаков?
– Давайте звоните, кому вы там собирались, – сказал Джим.
Гельмгольц открыл шкаф и достал оттуда трубу. Он сунул трубу Джиму в руки.
– Вот! – проговорил он, задыхаясь от волнения. – Вот мое сокровище. Это самая драгоценная моя вещь. Можешь расколотить ее, я и пальцем не шевельну, чтоб тебя остановить. Можешь получить дополнительное удовольствие, глядя, как разбивается мое сердце.
Джим странно посмотрел на него. И положил трубу на стол.
– Давай! – сказал Гельмгольц. – Если уж мир так погано с тобой обошелся, он заслуживает того, чтобы эта труба была уничтожена.
– Я… – начал Джим.
Гельмгольц схватил его за ремень, дал подножку и повалил на пол.
Стянул с Джима башмаки и швырнул их в угол.
– Вот так! – прорычал он. Рывком поставил мальчишку на ноги и снова сунул ему в руки трубу.
Джим Доннини стоял босиком. Носки остались в башмаках. Он взглянул вниз. Его ноги, которые раньше казались надежными черными опорами, теперь были тощие, как цыплячьи крылышки, костлявые, синеватые, не слишком чистые.
Мальчишка поежился, потом его стала бить дрожь. И эта дрожь, казалось, что-то постепенно вытряхивала из него, пока наконец никакого мальчишки больше не осталось. Совсем никакого. Голова его повисла, словно Джим ждал только одного – смерти.
Гельмгольца захлестнуло раскаяние. Он обхватил мальчишку руками.
– Джим! Джим! Послушай меня, мой мальчик!
Джим перестал дрожать.
– Знаешь, что ты держишь в руках – что это за труба? – сказал Гельмгольц. – Знаешь, какая это особенная труба?
Джим только вздохнул.
– Она принадлежала Джону Филипу Сузе[26]! – сказал Гельмгольц. Он мягко покачивал и потряхивал Джима, пытаясь вернуть к жизни. – Я ее меняю, Джим, на твои башмаки. Она твоя, Джим! Труба Джона Филипа Сузы теперь твоя! Она стоит сотни долларов, Джим, тысячи!
Джим прижался головой к груди Гельмгольца.
– Она лучше твоих башмаков, Джим, – сказал Гельмгольц. – Ты можешь научиться играть на ней. Теперь ты не простой человек, Джим. Ты мальчик с трубой Джона Филипа Сузы!
Гельмгольц потихоньку отпустил Джима, опасаясь, что тот свалится. Джим не упал. Труба все еще была у него в руках.
– Я отвезу тебя домой, Джим, – проговорил Гельмгольц. – Будь человеком, и я им ни слова не пророню о том, что сегодня случилось. Полируй свою трубу и старайся стать человеком.
– Могу я взять свои башмаки? – пробормотал Джим.
– Нет, – сказал Гельмгольц. – Не думаю, что они тебе на пользу.
Он отвез Джима домой. Открыл все окна в машине, и воздух, казалось, немного освежил мальчишку. Гельмгольц высадил его возле ресторана Куинна. Шлепанье босых ступней Джима по асфальту эхом отдавалось на безлюдной улице. Мальчишка влез в окно и пробрался в свою комнату за кухней, где всегда ночевал. И все стало тихо.
На другое утро раскоряченные, грохочущие грязные машины воплощали в жизнь прекрасную мечту Берта Куинна. Они заравнивали то место позади ресторана, где раньше был холм. Они выглаживали его ровнее, чем бильярдный стол.
Гельмгольц снова сидел в кабинке. Снова к нему подсел Куинн. Джим опять мыл пол. Мальчишка не поднимал глаз, отказываясь замечать Гельмгольца. И совершенно не обращал внимания на мыльную воду, которая прибоем накатывалась на его маленькие узкие коричневые полуботинки.
– Два дня подряд не завтракаете дома, – сказал Куинн. – Что-нибудь случилось?
– Жена все еще в отъезде, – сказал Гельмгольц.
– Кот из дому… – Куинн подмигнул.
– Кот из дому, – сказал Гельмгольц, – а эта мышка уже истосковалась.
Куинн подался вперед.
– Так вот почему вы вылезли из постели среди ночи, Гельмгольц? От тоски? – Он мотнул головой в сторону Джима. – Парень! Ступай и принеси мистеру Гельмгольцу его рожок.
Джим поднял голову, и Гельмгольц увидел, что глаза у него опять как у устрицы. Печатая шаг, мальчик ушел за трубой.
Куинн уже не скрывал злобы и возмущения.
– Вы забираете у него башмаки и даете ему рожок, а я, по-вашему, не должен ничего знать? Я, по-вашему, не начну задавать вопросы? Не дознаюсь, что вы его изловили, когда он громил школу? Паршивый из вас преступник, Гельмгольц. Вы посеяли бы на месте преступления и свою палочку, и ноты, и водительские права.
– Я и не думал заметать следы, – проговорил Гельмгольц. – Просто я делаю то, что делаю. И собирался все рассказать вам.
Куинн приплясывал под столом ногами, и ботинки у него попискивали, словно мыши.
– Вот как? – сказал он. – Ну что ж, у меня для вас тоже есть кое-какие новости.
– Какие? – неуверенно спросил Гельмгольц.
– С Джимом у меня все кончено. Вчерашняя ночь переполнила чашу. Отправляю его туда, откуда он пришел.
– Опять скитаться по приютам? – нетвердым голосом спросил Гельмгольц.
– А это уж как там специалисты решат. – Куинн откинулся на спинку стула, шумно выдохнул и с явным облегчением развалился поудобнее.
– Вы не можете, – сказал Гельмгольц.
– Очень даже могу, – сказал Куинн.
– Это для него конец всему, – сказал Гельмгольц. – Он не выдержит, если его еще хоть раз вот так вышвырнут вон.
– Он ничего не чувствует, – сказал Куинн. – Я не могу помочь ему; я не могу достучаться до него. Никто не может. У него вообще нервов нет!
– Он весь один сплошной шрам, – сказал Гельмгольц.
«Сплошной шрам» вернулся и принес трубу. Бесстрастно положил ее на столик перед Гельмгольцем.
Гельмгольц выдавил улыбку.
– Она твоя, Джим. Я отдал ее тебе.
– Берите, пока не поздно, Гельмгольц, – сказал Куинн. – Она ему без надобности. Променяет на ножик или пачку сигарет, вот и все дела.
– Он пока не знает, что это за вещь, – промолвил Гельмгольц. – Нужно время, чтобы это понять.
– А чего в ней хорошего? – спросил Куинн.
– Чего хорошего? – повторил Гельмгольц, не веря ушам. – Чего хорошего? – Он не понимал, как можно смотреть на этот инструмент, не испытывая восторга. – Чего хорошего? – пробормотал он. – Это труба Джона Филипа Сузы.
– Это еще кто? – тупо моргнул Куинн.
Руки Гельмгольца затрепетали на столе, словно крылья умирающей птицы.
– Кто такой Джон Филип Суза? – сдавленно пискнул он.
Больше он ничего не мог сказать. Слишком грандиозна эта тема, и не по силам усталому человеку приниматься за объяснения. Умирающая птица испустила дух.
После долгого молчания Гельмгольц взял в руки трубу. Поцеловал холодный мундштук и пробежал пальцами по клапанам, словно исполняя блестящую каденцию. Над раструбом инструмента Гельмгольц видел лицо Джима Доннини словно плывущее в пространстве – слепое и глухое! И тут Гельмгольцу открылась вся суетность человека и всех человеческих сокровищ. Он-то надеялся, что за трубу, величайшее свое сокровище, он сможет купить для Джима душу. Но труба ничего не стоила.
Точно рассчитанным движением Гельмгольц ударил трубой о край стола. Согнул ее о столешницу и протянул искореженный кусок металла Куинну.
– Вы ее разбили, – сказал потрясенный Куинн. – Зачем вы это сделали? Что этим можно доказать?
– Я… я не знаю, – проговорил Гельмгольц. Ужасное богохульство клокотало в нем, словно просыпающийся вулкан. А потом, не встречая сопротивления, выплеснулось наружу. – Ни хрена в этой жизни хорошего! – выкрикнул он и скривился, пытаясь сдержать слезы стыда.
Гельмгольц – холм, который умел ходить, – как человек рушился на глазах. Глаза Джима Доннини затопило жалостью и тревогой. Они ожили. Стали человеческими. Гельмгольц сумел донести до него свое послание! Куинн смотрел на Джима, и впервые на его угрюмом, старом, одиноком лице мелькнуло что-то похожее на проблеск надежды.
Две недели спустя в Линкольнской средней школе начинался новый семестр.
В репетиционной оркестранты группы С ждали своего дирижера – ждали, что сулит им их музыкальная судьба.
Гельмгольц взошел на пульт и постучал палочкой по пюпитру.
– «Голоса весны», – сказал он. – Все слышали? «Голоса весны».