Доброе слово — страница 11 из 54

Преодолевая смущение, я смотрела только на девочку, она была необычно хороша, жар согнал серый пепел, впервые лицо у ребенка порозовело. Она узнала меня, улыбнулась, задвигалась, подняла головку и снова утомленно уронила ее на подушку.

Я развернула розы, три чайные розы, словно посланные из иного мира. Горящие глаза девочки широко распахнулись, и вдруг их заволокло слезами! Это были счастливые слезы, чистые, прозрачные, пробившиеся из глубокого ключа, они катились по пылающим щекам.

— Помрет она у нас, — запричитала бабушка, — гляньте на нее, она уже и сейчас что твой ангелочек.

— Цыц, — прикрикнул на старуху мужчина, сидевший на табуретке у печки; он только глухо заворчал, а у меня подкосились ноги, во мне все помертвело.

Мне казалось бессмысленным стоять здесь, вот так, с розами в руках, лучше бы я купила яблоки или апельсины или что-нибудь еще; цветы словно насмехались над этой нищетой.

— Я поставлю их в вазу, иначе завянут, вы разрешите? — сказала женщина.

«Доходяга, доходяга», — всплыло в моей памяти. Я невольно пожалела мужчину и тут же залилась румянцем; кровь, словно в отместку, бросилась мне в лицо. Женщина, кожа да кости, была изнурена работой и заботами, кто-то подарил ей поношенное вечернее платье, оно висело на ней, как на вешалке, почти до полу, глубокий вырез обнажал впалую грудь.

Мне было мучительно стыдно, хотелось плакать, но не потому, что жаль ее или измученную болезнью бабушку, которая тоже сидела здесь, вытянув ногу. Я жалела мужчину, запертого в этой клетке. Он подбросил в печку чурок, полыхнул язычок пламени и, осветив его, словно вырезал из серой мглы кухни.

Отвращение и страх овладели мной, но непонятная сила притягивала, ведь мне еще никогда не доводилось оставаться с мужчиной. На нем была поношенная рубаха с оторванными пуговицами, и я не могла не видеть его поросшей волосами груди и не могла подавать в себе мысль о том, как бы он расправил плечи и пуговки полетели в стороны, словно искры.

— А-а, значит, вы и есть учителька, — сказал он насмешливым и каким-то печальным, проникновенным голосом, — в таком разе я бы не прочь пойти в школу.

Я болезненно ощутила, что снова заливаюсь румянцем, мне было девятнадцать, и я знала лишь внешнюю, благопристойную сторону жизни, я даже в мыслях своих была целомудренна, но сейчас я поняла, что за мужчиной можно ринуться в ад, вынести побои и ласку, стерпеть насмешки и униженные мольбы о прощении.

Такой жизни для себя я не желала, нет, я не оправдывала его, но впервые допускала, что такое возможно. Впервые изменила себе.

Розы в вазочке не поместились, их поставили в кувшин, мне то хотелось уйти, то остаться, я пила приторно сладкий кофе и ела хлеб с салом, на улице громко кричали дети, а здесь, в кухне, неистовая сила жизни прорывалась сквозь тлен и умиранье, а над столом сияла красота.

Смешно в нашем мире бояться математики, можно одолеть законы физики, вызубрить даты, а вот мыслей человека и причины тех или иных его поступков никогда до конца не поймешь.

Именно тогда, в той крохотной кухоньке, я утратила свое счастливое неведение, там я поняла, как мало знаю себя и вовсе не сознаю, что есть во мне глубины, куда я боюсь заглянуть, что я не властна над своими мыслями, как наивно полагала до сих пор.

Аничка не умерла, у нее открылся туберкулез, и ее увезли из Праги. Но уже началась война, и, сами того не желая, против своей воли, мы попали на страницы истории. Я часто водила свой класс в музеи, дети задерживались возле больших ярких бабочек, но равнодушно проходили мимо коллекций мелких букашек. Вот так же рассортирует и упрячет нас в свои запасники будущее! Миллионы неприметных существ, которым так хотелось жить!

Но я ведь говорила о розах, да, да, я помню. Впрочем, все это взаимосвязано. Постарайтесь меня понять, я — учительница скорее по природе своей, чем по профессии, а сейчас уже просто учительница, а не обычная женщина. После месяца отпущенного на мою долю счастья мне осталось лишь учительствовать, остались лишь мои ученики. Их было достаточно, чтобы я могла забыть имена, но не так уж много, чтобы позабыть лица.

Аничку я, конечно, не узнала. Статная, загорелая и уверенная в себе женщина ничем не напоминала розовую куколку. Только глаза вызывали какое-то отдаленное воспоминание да прищуренный, настороженный взгляд.

— Наконец-то я вас разыскала, пани учителька, — улыбнулась женщина. — Я все эти годы думала о вас. Вы принесли мне розы, когда я хворала, помните?

Это было давно, я постарела, но в моей памяти воскресли мучительные минуты, проведенные в жарко натопленной кухоньке.

— А краснеете вы совсем как прежде!

Она была выше меня ростом и положила мне руки на плечи; мне показалось, что она хочет обнять меня, но не может преодолеть давней робости.

— Все еще учите?

Я коротко, нервно засмеялась. Таким смехом прикрывают боль и стыд за того, кто их причинил. Я с радостью забыла бы случившееся, но из того, от чего человеческая память более всего хочет освободиться, дольше всего сопротивляется позабытая кривда. Второй раз в жизни я оказалась невольно втянутой в политику. История была скорее комичная. В трагедию ее превратило жестокое время, когда даже дети вели себя, как растревоженные муравьи. У меня в классе учился сорвиголова, озорник, каких мало, и дневник его пестрел замечаниями. Он был беспокойным, но не таким уж злым, из-за него то и дело вспыхивали ну просто звериные драки. Тумаки, царапины, укусы, синяки — ни дать ни взять собачья свора.

Я уже давно не верю в то, что человек добр от природы, — а дети — ох, какие это жестокие существа, они способны всей оравой наброситься на слабого или чем-то не похожего на них соученика. Мой озорник защищался руками-ногами, он защищал скорее отца, чем себя, отец был каким-то активистом, и дети где-то что-то пронюхали, хотя точно не знали, кто он такой, кажется, он был председателем райисполкома. Вы понимаете, как мало осталось в их головах от моих назиданий.

Я знала, что у меня начнутся неприятности, если строго не наказать его, но я не была б учительницей, если б не вступилась за мальчишку, иначе я, с моим характером, уже никогда не смогла бы подняться на кафедру и учить дальше.

Это вопрос престижа. Более того, мои ученики написали ультиматум, — то были времена повальных кляуз и заявлений, и я полагаю, кое-кто сделал это не без удовольствия, — что я не такая уж хорошая учительница. Я убеждена, что хороших учителей не существует, есть или учителя, или бездельники, как, впрочем, и во всех иных профессиях, бывают люди, которые стремятся чего-то добиться, и люди равнодушные. Будь на то детская воля, они бы вообще отказались от всяких учителей. В том знаменитом заявлении была, однако, грамматическая ошибка, которую нынешние дети сделать не могли, писал кто-то из старших, еще не освоивший новых правил правописания.

Машинально, по привычке, я исправила ошибку, и меня это почему-то успокоило, я ушла в отпуск, как мне порекомендовала заведующая, кстати, вся эта история и случилась незадолго до каникул.

Потому-то я ответила Аничке на вопрос лишь нервным смехом. Вы, я полагаю, хоть приблизительно можете себе представить мое состояние в ту пору. Лишить меня школы было все равно, что лишить жизни.

— Ну, конечно, все еще учите, — ответила за меня сама Аничка, — ведь вы же не намного старше меня, хотя тогда казались мне просто недосягаемой. Погодите-ка, я что-то вам принесла.

Я заметила большой сверток в передней и сразу поняла, что это подарок.

Аничка распаковала корзину, и у меня перехватило дыхание. Там лежали точно такие же розы, точно такие, только свежесрезанные, влажные и едва распустившиеся.

— Пришлось здорово потрудиться, пока я вывела эту розу, а еще труднее было добиться, чтобы признали мою «Учительницу». Я назвала ее «Учительницей» в вашу честь. Сперва хотела назвать «Белянкой», но потом решила, что такое имя скорее подходит кролику, чем розе, правда, смешно, да? Вы только поглядите на нее, пани учительница, вглядитесь повнимательней, вот такой я увидела вас в первый ваш день, когда вы стояли на кафедре в белом платье и румянец заливал ваше лицо.

Лишь теперь я заметила, что розы только на первый взгляд кажутся снежно-белыми. Сквозь холодную белизну их лепестков слегка проступает пурпур, окрашивая цветок не целиком, а лишь снизу, словно кровь, словно отблеск зарницы, что попирает белизну целомудрия и согревает пламенем холод невинности. Эта роза была живая, живая, как человек, как вы, как я.

Я почувствовала, что мои глаза сияют от счастья. Аничка отвела свой взгляд, теперь мы глядели на розы и молчали, мы были сейчас так близки друг другу!

— Как я любила вас тогда! — молвила эта статная женщина. — Сумасшедшей какой-то любовью, я жила, словно в экстазе.

— Или в горячке.

Она кивнула головой, и хотя говорила о своих чувствах снисходительно, подсмеиваясь над прежней маленькой Аничкой, я поняла, что она видит перед собой ту девочку столь же явственно, как и я. И ей так же, как и мне, теперь уже бесконечно далека та давняя наша похожесть.

Честно говоря, это запоздалое признание застало меня врасплох, и я не знала, как к нему отнестись. Оно растревожило меня, как всегда тревожит сознание, что в маленьких детских головенках укладывается много больше, чем просто сведения об арифметике и грамматике, хотя я желала бы, чтобы в них хорошо улеглось лишь то, что я в них вкладываю.

— Я очень хорошо тебя помню, Аничка, — я обращалась к ней на «ты», хотя она была выше меня ростом, — и не только тебя, но всю вашу семью. Помню бабушку, и маму, и твоего отца, как он сидел на табурете и подбрасывал поленья в печку.

— Бабушка умерла еще во время войны, иногда мне было так жалко ее, что я даже злилась, чего она так долго мучается. А мама все та же, все такая же худенькая, только стала помоднее, следит за собой, вот вы бы удивились! Вырастила мне троих ребятишек и детей обоих братьев, наш Зденда был в одной группе с вашим мужем.