Доброе слово — страница 13 из 54

— Я их заперла, — прошептала она. — Хорошо заперла!

Зоотехник морщился и трепал свои густые бакенбарды:

— Один кабан издох, другой вот-вот издохнет. Представляешь, как бабы развопятся?

Голос его тянулся как мед. Он всегда так говорил — всегда раздавал слова, обкатанные, словно галька со дна искристо-холодного ручья.

— А почему вы сами никогда ничего не скажете?

Она не чувствовала за собой вины; она хотела услышать обвинение. Хотела защищаться.

— А что тут говорить? — буркнул зоотехник. Уже много лет он работал среди женщин. И всегда безопаснее было просто слушать, о чем они толкуют. Но все же он не удержался:

— Мы останемся без поросят, черт подери!


— Нечего виноватых искать, — решительно заявила Пилатова, баба — что два твоих мужика, высокая, плечистая: сунь ей трубку в зубы — и выйдет матрос; а с сигарой она могла бы сойти за игрока в тотализатор на скачках. — Нечего, и все тут!

— Нда… — Зоотехник прищелкнул языком и улыбнулся. Неприметно, но так, чтобы заметили Гедвика и Панкова, мать шестерых детей, пучеглазая и щуплая. Но о том, как она вертела своим здоровяком-мужем, ходили легенды.

— Кабаны — что твои мужики, — медленно и четко рассудила Пилатова.

Зоотехник громко сглотнул слюну — у него-то рыльце было в пушку. «Так тебе и надо», — злорадно подумала Гедвика.

Они сидели в комнатке за опоросным отделением. Белые стены, стол, два стула, широкая железная кровать, цветные вырезки из журналов, герань. Когда одна из свиноматок должна была пороситься, здесь сидела и ждала дежурная. Пилатова обычно читала дамские романы, Панкова вязала шапочки, голубые с розовым помпоном или розовые с голубым, Гедвика записывала события своей жизни во внушительный дневник.

— Если не доберем план по поросятам, то звания нам не видать? — Панкова вопросительно посмотрела на зоотехника.

Тот покачал головой, но вслух ничего не сказал.

— Я еще ни разу не была в Праге, — выдохнула Панкова.

Пилатова вздохнула и уставилась взглядом в потолок:

— Значит, поедем через год.

— А если тем временем звание отдадут другой бригаде?

— Ты что, не можешь съездить в Прагу сама?

— Лучше бы за премию. — Панкова умоляюще сложила руки.

Зоотехник полистал в блокноте.

— Может, еще и обойдется. Поглядим, сколько у нас супоросых маток.

— Обойдется, как же! — Панкова забыла, что она не у себя дома. — Целый год ждем! Целый год вкалываем! И на тебе!..

Зоотехник углубился в прошлогодние записи в блокноте.

У Гедвики застудило в глазах.

Пилатова подбоченилась, громко засопела:

— Ты что, переработала лишнее? Ну, говори! Переработала? Из-за диплома на стенке сцены будешь устраивать?!

Зоотехник забыл о благих и дальновидных намерениях.

— Да поймите же, черт возьми: одно из условий соревнования — это жить по-социалистически. По меньшей мере, это означает, что мы не будем собачиться!

Он закашлялся, а когда перестал, воцарилась тишина. После этой непривычно длинной и прямой речи зоотехника первой опомнилась Пилатова.

— Выходит, теперь нам уж и поспорить нельзя? — несмело спросила она.

Перед фермой загрохотал трактор. Это приехали за мертвыми животными.


— Сто раз я тебе говорила: если любишь животных, надо идти на биологический.

Гедвика безучастно глядела на серую обложку дневника. Мать сидела за туалетным столиком и подрисовывала брови черным карандашом. Она вывела дугу, послюнила носовой платок и опять ее стерла. Сосредоточенно зажмурила глаза, потом нервно вытаращилась в зеркало и нацелилась кончиком карандаша на полмиллиметра ниже.

— А свиньи — разве это животные?

Гедвика удивленно подняла на нее глаза. В такие минуты ей всегда хотелось, чтобы с ней разговаривал кто-то другой. Но всякий раз это оказывалась ее мать. Когда-то Гедвика назло сбежала из одиннадцатилетки в сельскохозяйственное училище, а полгода спустя — на животноводческую ферму на окраине города.

— Будь так добра, — сказала ей тогда мать с презрительным достоинством во взгляде, — если тебе так хочется настоять на своем, то хотя бы переодевайся в гараже. Эту вонь невозможно выветрить.

В гараже стояла тишина и отполированная до блеска «симка».

На материном лбу чернели великолепные брови. Подо лбом — незнакомый пейзаж, завеянный снегом.

— А мне нравится как раз то, чем я занимаюсь!

Мать засмеялась:

— Нравится… Это я уже слышала.

И Гедвика снова пожалела, что хоть чем-то поделилась с матерью.

— Завтра меня целый день не будет дома.

Мать закурила длинную и тошнотворно ароматную сигарету.

— Поедешь с Пепе за город?

— Поеду, — с удовольствием солгала Гедвика.

Пепе — в этом доме его также называли женихом. Вообще-то его звали Йозефом. Но с тех пор как он победил в областном туре конкурса певцов «Подлужацкий дрозд», он присвоил себе более эффектное имя. За несколько месяцев и за один танцевальный сезон это имя так прижилось в их областном городе, что уже было не понять, не стало ли оно ругательством. А Пепе этого не дано было понять, даже если бы ему и объяснили. В свободное время он работал сантехником.

Часы пробили семь, фарфоровая барышня закружилась под стеклянным колпаком, звенящий вальс расплескался по ковру…

Каждую пятницу мать уходила без пяти минут семь, отец приходил в пять минут восьмого. Так было, сколько Гедвика себя помнила. А сегодня мать еще не сделала себе зеленые веки. Она злобно намазывала их мягкой кисточкой.

— Из-за каких-то вонючих свиней!..

Гедвика прищурилась, от носа к уголкам губ пролегли две морщинки. Но она смолчала.

Матери попали в глаза серебряные крупинки. Слезы тяжело продирались сквозь пудру.

— К черту, все к черту!

Тихо отворил дверь отец. Гедвика подперла рукой подбородок. Отец откашлялся и вступил в комнату, как на туго натянутый канат. Кратчайшим путем пройдя к серванту, он налил себе белого кубинского рому. Гедвике уже целый час хотелось того же. Но это мог позволить себе только отец.

Сев в кресло и сделав первый глоток, отец улыбнулся.

— Ты куда-то собираешься?

— Как видишь, — огрызнулась мать.

— Это хорошо. — Отец перестал улыбаться.

Гедвика боялась перевести дыхание, чтобы не зарыдать в голос. Здешним воздухом нельзя было дышать, он падал на голову, как подрубленное дерево.

Отец, мать и дочь сидели в одной комнате, боясь взглянуть друг на друга.

«Живем по-социалистически, — подумала Гедвика. — Не ругаемся».

Но эта мысль была горька, как обезболивающее лекарство, которое нечем запить.


Ради этих минут Пепе жил на свете.

В Гедвике в эти минуты что-то умирало. Что-то уходило, оставляя за собой пустоту, и эхо воспринимаемого мира оставляло в этой пустоте патину злости. Она вспомнила старый серебряный кувшин с черными разводами на благодушном животе, которые ни за что не поддаются розовым и другим ваткам, снимающим тусклый налет времени. «Может быть, он просто притворяется серебряным», — пришло ей в голову. Она улыбнулась при мысли, что и золото иногда бывает не золотом, а всего лишь улыбкой ничтожного куска железа.

Ничтожного?!

Женщины тоже ведь красятся. И сама Гедвика не хотела быть иной. Иногда это ей мешало. И тогда она говорила себе: вещи есть вещи.

Через стеклянные двери они вошли в холл отеля «Славия». Одна из стен была распахнута в летний сад, тихо шумел фонтан, благоухала лиственница. Шум приглушенного говора умолк. Пепе окинул общество рассеянным взором. На нем был отлично сшитый костюм коричневого цвета, канареечно-желтая кружевная рубашка и черный галстук. Полудлинные волосы тщательно подзавиты на затылке. Один золотой перстень, один золотой зуб. Женщинам он нравился, у мужчин вызывал желание разорвать этот его сладкий рот от уха до уха. Все это было явственно написано на лицах у тех и у других. В то время как женщинам цивилизация прибавила женственности, мужчинам она поубавила мужественности.

А потому Пепе с безмятежной улыбкой предложил Гедвике руку.

— Извини, — прошептала Гедвика и повернулась к зеркалу.

Пепе так и остался стоять с полусогнутой рукой.

Женщины переглянулись. Мужчины тоже.

Гедвика ладонями прижала к вискам короткие черные волосы. Она любила глядеть на себя в зеркало. «Глаза могли бы быть чуточку побольше», — решила она. Короткие волосы отливали глянцем, еще ярче блестели темные глаза, аккуратный нос, в изгибе мягких губ — затаенная печаль. Черная кружевная блузка, иссиня-зеленая, очень короткая юбка, дымчато-серые чулки, желтые с черным туфли, черная с желтым сумочка.

А еще что?

Такого она себе еще не позволяла. Правда, Пепе тем временем уже опустил руку, но все еще стоял посредине мраморного квадрата. Она видела его в зеркале, видела и глядевших на них людей.

До чего же это было похоже на цветные фотографии, висевшие в каморке за опоросным отделением. И она была похожа на них — с той лишь разницей, что именно сейчас осознала это.

Миру нужны свои пропорции, так же как картине нужна дистанция. Иначе он съеживается в карикатуру, становится одним лишь большим носом, одним оскорбленным подбородком. Гедвике пришло в голову, что это сжатие мира, очевидно, имеет определенный предел, а затем мир, наоборот, начинает расти по мере уменьшения пространства. До человеческого желания чего-то доброго. До одного желания в одной голове.

«Это дерзость, — подумала она и обернулась. — И вообще: вправе ли я прийти так, как пришла? Тайно? Переодетой?»

Впервые она поняла, что, собственно, каждый день пересекает границу: полчаса езды трамваем, пятнадцать минут ходьбы по травянистой меже — и ты попадаешь в места и пространство, о котором большинство этих людей и понятия не имеет. Им и в голову не придет, что неподалеку от мраморного пола и стеклянных стен отеля «Славия» обитают свиньи. И для их существования необходимо, чтобы рядом с ними были люди. Например, она — та, что теперь в блузке из черных кружев.