Он услышал резкий вскрик солдата, но в последнюю минуту удержал винтовку. Глаз, раздраженный стекавшей кровью, невыносимо жгло.
Он залепил ранку пушистым листком ежевики. Он знал, что солдат было четверо, но сейчас он сам себе не верил. Странная усталость разливалась по всему его телу, отделившемуся от камней. Он вытирал все время слезившийся глаз, как бы говоривший о том, что он не выдержит. Лес быстро погружался в сумерки, впрочем, стрелок знал, что его левый глаз слабее, он им никогда не целился. Он терял уверенность в себе. Его снова охватили сомнения: не допустил ли он какого-то просчета, не забыл ли что-нибудь. Пусть самое незначительное, но как раз то, что может сейчас решить его участь. В грохоте перестрелки можно было не услышать звука осыпающихся по склону камней, и это значило бы, что остальные зайдут на него с тыла.
Казалось, он уже не может размышлять трезво. Ему хотелось кричать как сумасшедшему, его мучила нестерпимая жажда. Он оторвал от куста ежевики несколько листков и жевал их, чувствуя на языке пряный, слегка терпкий привкус, от которого у него во рту появилась слюна. Он прижался к холодным камням, поросшим серебристым лишайником; как все-таки это комично, промелькнуло в голове, в одну секунду какая-то ничтожная, жестокая случайность может решить судьбу человека.
Он осторожно протер слезящийся глаз. Засвистал ветер, и между елями появились слабые проблески угасающего света, проходившего сквозь золотисто-красные облака. Еще не очень поздно, — подумал он. — Ведь ветер — с польской стороны, а он никогда не дует до наступления сумерек.
Это его немного успокоило. Сколько все это могло продолжаться. Минуту… час? Он не знал. Он потерял чувство времени. Пусть только начнут, пусть уж стреляют…
Не так уж безвыходно его положение. Он все-таки дома. Он все выдержит, только бы не допустить просчета. Он живет, а они умирают, хотя и пришли убивать. Они одиноки и в свой смертный час, а с ним его лес, стебельки его трав, муравьи и сойки, высоко парящие над кронами деревьев. С ним те, кто ждет его, он не может их подвести. Не имеет права.
Всегда, когда он, охотник, бил зверя, он испытывал не́что подобное жалости, в чем была и доля его ответственности за сохранение всего принадлежащего природе, пусть иногда и сурового ее уклада, в котором как железными тисками стиснут мир. Это предостережение — mene tekel — было в глазах угасающей косули и во взгляде обезумевшей рыси, которой капканом раздробило лапы. Это было и в скорбном, светлом, расщепленном молнией дереве, что нередко заставляло охотника размышлять о непостижимых тайнах человеческого сердца. Но теперь, казалось, его сердце оледенело. В нем не осталось места ни чувствам, ни страху. От него веяло холодом, подобным тому, какой он ощущал в своих руках, сжимая ружье.
Он терпеливо ждал. У него было время, и наступающий вечер стал его союзником. Он осторожно коснулся пальцем брови, присохшего листка ежевики. Он подполз к рюкзаку и перекинул через него свою куртку, когда раздался треск ломающихся веток, и вслед за тем из-за деревьев показалось какое-то неуклюжее, нелепое существо. Бежавший солдат стрелял куда попало и петлял, пробираясь к спасительному ельнику, длинная, с неровным подолом, шинель путалась у него в ногах.
«Бежит», — холодно сказал себе стрелок.
Он выстрелил как будто бы из дробовика навскидку. Солдат запрокинулся назад и отбросил автомат. Стукнулся головой о ствол, зашатался и, сделав еще несколько шагов, напомнил зверя, взятого на мушку. Потом он рухнул, и на мох около стрелка упала горячая гильза.
И тут стрелок услышал нечеловеческий крик.
— Партизан… снайпер… nicht schisn… nicht schisn…[3]
К стрелку приближалась шатающаяся фигура. Поднятые руки напоминали букву «V», будто они хотели подпереть небосвод.
— Nicht schisn… nicht…
«Их было четверо», — сказал себе стрелок. А его голову, как железным обручем, сжимала тупая боль. Он не ошибся.
Они обошли мертвых, пленный вскидывал на плечо ремни их автоматов. Приклады и стволы, сталкиваясь, издавали бряцающий, металлический звук.
Через два часа они были на месте. Он вынул из рюкзака бинты, лекарства, буханки хлеба, несколько книжек, обернутых газетой.
— С учителем все в порядке?
Он кивнул.
Они расхватали книжки.
— Ты посмотри, — сказал кто-то на певучем чешском языке. — Мопассан… этого я люблю…
Это странное слово стрелок слышал впервые. Он посмотрел на книжку, буквы запрыгали у него перед глазами. Он вышел из бункера. Падал снег. Крупные хлопья, кружась, опускались на голую землю, цеплялись за пушистые ветви елей и вились около дымящейся трубы землянки.
Первый снег в этом году, еще не загрязненный, искрящийся снег, который всегда наполняет человеческие сердца удивительной грустью.
Иржи Кршенек, «Вечер с Мопассаном», 1977.
Перевод Ю. Шкариной.
Франтишек Кубка
Имя писателя Франтишка Кубки (1894—1968) наиболее ярко зазвучало в нашей литературе после 1945 года.
Редактор международного отдела «Прага Пресс», работник министерств просвещения и иностранных дел, во время оккупации — узник гестапо, после освобождения Чехословакии от фашистских захватчиков Кубка становится во главе Комитета по культурным связям с заграницей при министерстве информации, с 1946 по 1948 год — чехословацким послом в Болгарии.
Пережитое в плену, впечатления от служебных поездок по всему миру, дипломатическая деятельность, — весь жизненный опыт обогатил и разностороннюю творческую деятельность Кубки, перу которого принадлежат стихи, рассказы, романы — исторические и современные.
К истории старой и новой Кубка обращается неоднократно, находя в прошлом, которое он умеет мастерски воссоздать, роковые ситуации, аналогичные времени, в котором он жил, — я имею в виду роман «Смех и слезы рыцаря Палечека», написанный после освобождения, или романы «Его звали Ечминек» и «Возвращение Ечминека», написанные в 60-е годы.
Большой гражданский вклад в социалистическую литературу Франтишек Кубка сделал своими мастерскими по форме «Небольшими рассказами для мистера Трумэна», раскрывающими дипломатические махинации мирового империализма вокруг Февральской революции в Чехословакии, и «Голубкой Пикассо» — рассказами, страстно зазвучавшими в период наивысшего накала борьбы за мир.
Писатель задумал создать большой пятитомный цикл романов, который охватил бы «великое столетие» — 1848—1948 годы, нечто подобное чешской саге о жизненном пути пражского интеллектуала. Цикл символически начинается с «Дедушки», который, мирно полемизируя с «Бабушкой» Б. Немцовой, «не был счастливым человеком». В последующих книгах этого цикла, в каждой по-своему, писатель доводит повествование до наших дней.
Франтишек Кубка написал и несколько томов мемуаров («Собственными глазами», «Голоса с Востока», «Лица с Запада»), Есть у него книги и «семейные», посвященные сыну или дочери, ведь собственная семья всегда брала за сердце бывшего бродягу, который часто жил без дома.
Литературная работа Франтишка Кубки в целом была отражением тревожного времени, в котором писатель жил и творил. Он написал много, и многие его произведения, особенно рассказы, исторические и современные романы, отличают глубокий профессионализм и мастерство.
Карел Цвейн
Влтавская мадонна
Правы, должно быть, были соседи, утверждая, что фламандский художник Франс ван дер Мерш поступил неразумно, взяв к себе прекрасную банщицу Мадличку. С хозяйством его вполне управлялась вдова Маржи, а если уж он хотел жениться, то вокруг было достаточно благонравных и состоятельных барышень, которые не пренебрегли бы молодым человеком привлекательной наружности, что кистью, маслом и пастелью поддерживал а освежал краски знаменитых полотен из кунсткамеры Его императорского величества Рудольфа II.
Однако можно ли было ожидать от художника, и к тому же фламандца, — происходи он даже из прославленного рода, давшего армиям Оранского и Нассау не одного капитана, — благоразумного поведения? Франс ван дер Мерш влюбился в Мадличку, которая купала его в банях у Мостецкой башни, влюбился до безрассудства, уплатил цирюльнику пять талеров, чтобы тот отпустил ее, и отвез ее к себе домой на Янскую горку, объявив ей:
— Отныне здесь повелеваешь ты, Мадличка, и все, чего ты ни пожелаешь, исполнится!
Мадличка не пожелала ничего особенного. Лишь одно новое платье по брабантской моде, два-три гребня, несколько цепочек и браслетов, инкрустированных гранеными камнями.
Франтишек, как она художника, к его удовольствию, называла, не был беден. Его работа в Пражском Граде хорошо оплачивалась, платили ему и ученики из местной знати (в их числе, между прочим, был сам граф Трчка), желавшие в его мастерской выучиться писать, по крайней мере, такие картины, какие они видели во время своих путешествий по Италии. Да и сам художник был уроженцем богатой и плодородной Фландрии, где даже крестьяне ели и пили так, что к тридцати годам у них вырастали невиданные на свете животы, — что же говорить о мелкопоместном дворянстве, которое со времен Рима сидело по своим усадьбам с башнями, придававшими им сходство с крепостями, и правило своими землями! Род ван дер Мерш, состоявший из людей тучных, рыжих и благодушных, как дед художника Андриен, погибший в борьбе с Габсбургами, продолжил неожиданно стройный, черноволосый и вспыльчивый Франс. Должно быть, причиной тому была испанская кровь его матери. Управляющий фландрского имения, при посредничестве антверпенских и пражских торговцев, заботился о том, чтобы источник талеров, снабжающий Франса, не иссякал.
Дом на Янской горке, угловой и выдающийся из ряда других строений, был в это время уже не новый. Однако именно таким он напоминал Франсу замок во Фландрии, где прошло его детство, прежде чем он, молодой художник, отправился странств