— Дитя мое, позволь тебя обнять, — воскликнул пан Матиаш и обнял меня за плечи. — Ты чудо. Я счастлив познакомиться с мальчиком, который сидит на дереве и стремится к знаниям. Я сам десять раз почувствовал себя человеком, убедившись, что на свете не перевелись такие благородные души, как ты. Я счастлив, как уже давно не был.
Я тоже был счастлив от того, что так просто и легко порадовал этого старого господина, который сразу же назвал меня своим другом и предложил мне встречаться с ним хоть изредка и беседовать о разных умных вещах, потому что, как он заметил, на свете немного людей, с которыми можно говорить о делах серьезных и тонких, упражняя в разговоре свой ум и обогащая сердце и душу.
— Я был бы очень рад, — сказал я, но тут же предупредил: — Только я, пан доктор, знаю очень мало, и нередко люди смеются, когда я о чем-нибудь их расспрашиваю.
— Понимаю, сынок, ты хочешь знать слишком много, — сказал пан Матиаш. — А ты не торопись. Время идет своим чередом, его нельзя подгонять, пришпоривая, словно верховую лошадь. Возьми все от своего счастливого и пытливого возраста. Чего бы только я не дал, сынок, чтобы оказаться на твоем месте и не знать ничего, что теперь знаю. Если бы я мог побыть в твой шкуре и видеть впереди то замечательное время, которое скрестит шпаги с моей неуемной жаждой познания! Не стремись узнать все сразу. Тогда много потеряешь. Ведь жажда знать, идущая от чистого сердца, — это, брат, больше, чем само знание. За долгие годы жизни ты и без того узнаешь предостаточно.
— А мне хотелось бы знать хотя бы столько же, сколько знают мои братишки, — сказал я.
— О, если бы тебя на каждом шагу преследовало недовольство собой… — Пан Матиаш посмотрел на часы. Он, должно быть, торопился, потому что близился вечер, и тени становились длиннее…
— Придется нам расстаться, — сказал он, — но я надеюсь, что мы еще встретимся. Я был бы рад увидеть тебя здесь снова в ветвях этого дерева, погруженного в чтение новой книги. А теперь беги домой, мама не должна из-за тебя беспокоиться и волноваться.
— Мое почтение, — сказал я и помчался домой.
Если такой случай происходит с вами в десять или одиннадцать лет, он может основательно вывести вас из равновесия. Он совершенно перевернет мир ваших представлений, и вы растеряетесь, не зная, как поступить. Я не знал, что даст мне эта встреча. С одной стороны, меня радовало, что нашелся человек, который разговаривает со мной, как со взрослым, но я боялся, что он пытается проникнуть в мир, принадлежащий только мне, и куда я до сих пор никого не впускал. Я не хотел пускать в него даже маму и братьев. Какое волнение охватывает тебя, когда ты сидишь, укрывшись в ветвях старого дерева, никто об этом не знает, а ты читаешь там то, что, по мнению взрослых, еще не нужно, рано тебе читать, а теперь этого не будет, и я понял, что никогда уже не смогу забраться туда и посидеть один. Ко мне вторгся некто, кого я не ждал, и лишил меня радости. Прелесть таинственного уединения исчезла, я потерял ее и очень сожалел об этом, словно лишился чего-то дорогого и неповторимого.
А старый человек, который отнесся ко мне так ласково, не мог этого понять. Я на него не обижался.
Ах, глупый мечтатель и фантазер!
И мама тоже не пощадила меня, когда я спросил, кто этот пан доктор Матиаш, который ведет такие ученые разговоры.
— Чудной старикашка, — заявила она совершенно категорично. — Делать ему нечего, ходит по городу и пристает к людям, чтобы слушали его дурацкую болтовню. Некоторым нравится слушать всякие глупости.
Я не был подготовлен к такому резкому осуждению, а главное, я не ждал этого от мамы, которая никогда никого не обижала, в ее справедливости я был уверен. Я чувствовал себя глубоко несчастным, особенно когда осознал свою трусость. У меня не хватило смелости заступиться за старого человека хотя бы на словах. Мне казалось, что я его предал. Я понял, что уже не смогу посмотреть ему в глаза. Поэтому я далеко обходил древнюю крепостную стену, опасаясь, что там меня кто-то ждет. Я не хотел, не мог видеть старика, но он был мне необходим, чтобы помочь разобраться в тех мальчишеских мучениях, которыми я ни с кем не мог поделиться, даже с мамой.
Больше всего меня мучило, что я далеко не такой способный, как мои братишки, и что из меня никогда не выйдет ни знаменитого спортсмена, ни мыслителя. И учитель Петеле подрывал мою уверенность в себе, говоря, что у меня нет музыкального слуха и фантазии.
Когда мы писали домашнее сочинение на тему «Весна», я написал: «Придет весна, придет, и снова будет май. Деревья расцветут, птицы зашумят, лед растрескается». И не знаю, что еще.
— У тебя нет фантазии, — с насмешливой улыбкой сказал учитель Петеле, но ничего больше не добавил, и я сам должен был докопаться до того, почему у меня нет фантазии. Как я мог докопаться, если я толком не знал, что такое фантазия? Я рассказал обо всем нашему Миле; он был замечательный рисовальщик и, переписывая шутки из «Юмористической газеты», рисовал к ним картинки, которые посылал в «Кулишек» и «Давидовы Гоупачки», но, к сожалению, их не печатали.
— Как нужно написать, чтобы видно было, что у меня есть фантазия? — обратился я к нему.
— Знаешь как? — усмехнулся он. — Вот так: «Радуйтесь, жители Пршибрама. Весна, весна пришла. Кукушка поднялась в облака и ликует. Из теплых краев возвращаются белки. У зимы теперь нет мамы. За печной трубой квакают лягушки. Пахарь ведет первую борозду и палит из пистолета».
Я видел, что он издевается. А когда я пошел к маме, она резко меня прервала:
— Я бы сказала, что фантазии у тебя даже в избытке. Спустись на землю! Нужно было написать: «Весной дни длиннее, а поэтому мы едим больше хлеба. Но зато можно ходить босиком, а это значит — можно сэкономить на ботинках».
Это мне тоже не понравилось.
Третьего братишку спорт не привлекал, не было у него и чувства юмора, он был неразговорчив, его интересовали изобретатели и их открытия, он пытался сам изготовлять дома стекло, варить пиво, сконструировать телескоп, сделать веревочную лестницу и проникнуть в тайну шифровальных ключей.
И он мне тоже не мог ничего посоветовать.
Пан Матиаш интересовал меня еще и потому, что умел писать стихи. И пану Гумпалу я завидовал, потому что он увлекался стихотворством; продавая в парке в маленькой лавочке пражские колбаски, он говорил, что «колбасы продает и стихи о них поет». Он величал себя поэтом, потому что писал в «Наш край» рекламные стишки о своих колбасах и сосисках. Кроме этих двух знаменитостей, в нашем городе было много других людей искусства. Школьный сторож пан Беспалец умел набивать чучела птиц и ласок, красильщик пап Мила Андел был отличным актером и режиссером, маляр пан Бамбуле Ян умел разрисовывать занавесы, кулисы и картины. А наших музыкантов и пересчитать невозможно! Я еще забыл упомянуть о двух танцовщицах, барышнях Дрдловых, отец которых торговал кониной. Кроме того, в городе у нас были также два фокусника.
Все они вызывали у меня честолюбивое стремление участвовать в каком-нибудь честном состязании и делали меня нетерпимым к посредственности. Хотя я не очень верил в свои таланты, в глубине души я все же утешал себя тем, что и у меня могут обнаружиться какие-то способности к разным видам искусства. К каким — это мне не было ясно.
Для фокусника мне не хватало чувствительных пальцев, а у актеров мне не нравилось, что они должны играть все подряд, не только героические роли, но и хвастунов с прилепленными носами, бедолаг и неудачников, клеветников и негодяев, которых ждет заслуженное возмездие и которые у людей вызывают лишь смех.
Но в жизни бывает всякое. Один-единственный случай может вскружить тебе голову.
Построишь воздушный замок — и ходишь как помешанный.
Вознесешься в небеса — и вдруг шлепнешься на землю.
Мой одноклассник Витек Кучера одолжил мне трубу, когда я пообещал, что дам ему прочесть «Сына охотника на медведей». И случилось то, чего не должно было бы случиться; этот богоугодный латунный музыкальный инструмент я принес домой. Едва только я попытался извлечь из него воспринимаемый человеческим ухом звук, как в дверях появился дядя Микулаш, мой крестный, плотник из Дуби Горы и деревенский музыкант, который умел играть на всем, даже на пиле.
— Ай-ай-ай, парень, — воскликнул он, лукаво улыбаясь, — труба не желает тебя слушаться. Ты напускаешь в нее слишком много воздуха, и она пыхтит, как человек, страдающий одышкой.
— Я первый раз держу ее в руках, — сказал я. — А завтра сыграю, что вы захотите.
— Завтра? — недоверчиво спросил дядя.
— Или позднее, — уточнил я.
— А ты знаешь, как на ней играют? Это труба-бас — флюгельгорн.
— Витек, который мне ее дал, показывал, как играть.
— А ты знаешь, зачем эти клапаны?
— А чего тут знать?
— Ну тогда хорошо, — сказал дядя.
— Почему вы говорите «ну тогда хорошо»? — спросил я.
— Сдается мне, ты чудо-ребенок. Надо бы мне этим воспользоваться.
— А как вы можете воспользоваться этим?
— Затруби-ка еще, — попросил дядя.
— Но у меня нет слуха, — ответил я несколько удрученно.
— Почему нет? Слух есть у всех.
— Что вы этим хотите сказать?
Дядя Микулаш сел и окинул взглядом комнату.
— Мама дома?
— Нет.
Я смотрел на него, как он, наблюдая за мной, о чем-то думает. Потом он сказал:
— Давай проверим, есть у тебя слух или нет. Я тебе дам кларнет, а мама пусть найдет учителя, который мог бы тебя чему-нибудь научить. Ты никого не знаешь, у кого можно было бы брать уроки?
— Не знаю.
— Жалко, — сказал дядя.
— Нет, одного я знаю! — вдруг вспомнил я.
— Кто же это? Может, я его знаю тоже?
— Это капельмейстер Валнога, он пилит дрова в школах и учит играть на чем угодно. На скрипке. На корнете. И на кларнете.
— Я его знаю, — сказал дядя.
— Это хорошо. Вот он мог бы меня чему-нибудь научить, если даже у меня, допустим, нет слуха? Пан учитель Петеле говорит, что у меня нет слуха.