Торопливо подыскивая слова, он связывал их в бессвязное целое, чтобы ответить на фразу, которая неминуемо должна была последовать:
— Папочка, не уходи, останься здесь, с нами.
Он предвидел, что прощание будет нелегким, наверное, придется пообещать, что он скоро придет, — приду, вот увидишь, — поцеловать сына в щеку и мгновенно уйти, чтобы никто не увидел навернувшиеся на глаза слезы. Однако пока что он нерешительно топтался на одном месте, а мальчик остановился перед ним, поднял палец вверх и тоненьким голоском попросил:
— Папочка, не забирай у нас радио…
Совершенно ошарашенный, он посмотрел мальчику в глаза, но в них не выражалось ничего определенного, за что можно было бы ухватиться. Значит, тебя подослали, маленький, неплохо придумано, так сыграть на растравленных чувствах сумеет только мастер. Значит, речь вовсе не обо мне, им важно барахло, которое они вынуждены мне отдать, отняв у меня все остальное. И тебя тоже, мой маленький. Нет, плакать мы не станем, правда?
И чтобы укрепить себя в мысли, что в эту постыдную и унизительную минуту он поступает правильно, он еще крепче прижал к себе приемник.
И мальчик понял.
Повернувшись на месте, он бросился обратно и жалобным голоском заверещал:
— Он не хочет мне его отдавать!
Из дверей дома, словно по команде, выскочил ею бывший тесть и устремился к нему на всех парах, грозя кулаком.
— Я убью тебя, негодяй, и не стыдно тебе обкрадывать семью?
Но он даже не дотронулся до него, этот человек, которого зять вначале уважал, потом стал презирать и, наконец, возненавидел. Тесть остановился, пыхтя, испуганно стрелял маленькими глазками, проверяя, не слышали ли его соседи за забором.
А ему сделалось смешно, он хорошо знал эту слабость тестя все замять, скрыть, спрятать концы в воду, чтобы не пострадала репутация семьи. Ну вот теперь — на́, получай, сходи с ума.
Он затворил за собой калитку, та скрипнула, издав знакомый противный звук, он и в машине еще звенел у него в ушах. Но не оглянулся.
Однако ночью он уже перестал чувствовать себя провидцем и героем, сумевшим разгадать хитрость, ему слышался плач мальчика, который не добился своего, грузная фигура тестя, описывая круги, приближалась и наступала, убью тебя, обворовываешь семью, с грядки постепенно пропадали сладкие красные ягоды, которые хищно обрывала рука, движимая собственническим инстинктом, и которые исчезали в утробе ненасытной козы. Теперь он уже мог посмотреть на это, как безучастный зритель, мог позабавиться над представлением, в котором до недавнего времени еще сам участвовал, как актер, и мог порадоваться, что круг замкнулся, занавес опустился, и он вышел из игры.
Вместо этого откуда-то всплыл образ Павлины, интересно, что она сейчас делает, она даже не показалась, и им овладело болезненное желание, тоска по ее объятиям, в которых он чувствовал себя так уверенно, ибо считал, что прекрасны могут быть только ласки, согретые любовью. Но хотя любовь давно прошла, осталась ревность, его терзала мысль, что Павлину обнимает кто-то другой, кому жизнь более удалась, в то время как у него все непоправимо испорчено.
Павлина!.. Совсем еще недавно — его жена…
Стоп! И кинолента остановилась, ладонь, полная красной клубники, замерла на полпути между ртом и землей, поднятый кулак, в театральном жесте угрозы подпирающий небеса, и плач мальчика, оборвавшийся, как полет бабочки.
Стоп! Кто-то дал обратный ход, мозг мгновенно подключился и заработал, напоминая ему, что пора взвалить себе на плечи бремя страданий и заново пройти прежний путь, с некоторыми остановками.
В который уже раз?
Впервые он увидел ее в парке, где-то в середине лета, она возвращалась с пляжа, кончики ее коротких волос слиплись от воды. Она упрямо трясла головой, наверное, ей казалось, что пряди сохнут слишком медленно, села на скамейку, подставив тонкую шейку солнцу. Он потянулся к ней, словно пчела к пестрому великолепию цветка, как бы случайно подсел поближе, предварительно спросив, не занято ли.
— Пожалуйста, — ответила она равнодушно и отодвинулась на самый краешек скамейки, видно, для того, чтобы ему хватило места.
— Не беспокойтесь, — добавил он, извиняясь, и сел точно посередине.
Немного погодя она поднялась и, как это часто случается, забыла на сиденье солнечные очки. Он смотрел то на очки, то на нее, пока она не превратилась в маленькую точку. Тогда он кинулся за ней следом, ведь ему важно было показать, что ради нее он самоотверженно преодолел такое расстояние!
— Девушка, — несколько раз окликнул он ее, приблизившись, — девушка, вот, вы забыли очки.
И подал ей их на вытянутой ладони.
Она посмотрела на его сморщившееся лицо, наверное, он выглядел ужасно смешно, потому что она рассмеялась.
— Ну ты и даешь…
А он ответил, что привык бегать.
Все было, как в сказке.
Через три месяца они поженились, после того как она совсем прозаически заявила, что попалась. Перед этим они несколько раз ласкались в лесу в малиннике, на высохшей шуршащей траве, и мимо них проплывала вселенная. Мгновенье, когда она впервые отдалась ему, он увековечил в нескольких стихотворениях, где воспел ее пшеничные волосы, горячие губы и нетерпеливое лоно. Слово «нетерпеливое» он несколько раз зачеркивал и, наконец, оставил; для него это было мгновенье наивысшего блаженства, так далеко у него еще ни с одной женщиной не заходило. Что касается двух девушек, с которыми он был знаком до нее, то они не в счет, впрочем, ничего между ними и не было, одну он дважды пригласил в кино, вторая не пришла уже на следующее свидание. Да и вообще они показались ему пустышками, они изумлялись, когда он говорил им о любви, прочитанной в книгах, о своей работе в библиотеке, о Ливии и Таците, о том, что обожает Овидия, а также Томана[5] и Шрамека[6]: «…на тихой тропинке, в лугах, ожидаю тебя, будет тебе хорошо, в объятьях моих познаешь и ты небеса…»
Павлина — та хоть молчала, когда он говорил, видя, как он распаляется, снедаемый внутренним огнем, как он колеблется, он, конечно, говорил бы до скончания века, если бы не она. Но она умела обставить все так, чтоб ему казалось, будто он сам этого желал и желание его осуществилось. Ему, блаженному, было вовсе невдомек, что для него она не предоставляла ни единой возможности самому принимать решения, только желания да желания.
Они поженились, а бабы, что глазели у ратуши, громко судачили, как они хороши; поженившись, переселились в домик ее родителей, это было нехитрое переселение, у них ничего не было, и потому они испытывали чувство благодарности к каждому, кто хотел им помочь.
После свадьбы оказалось, что тревога была ложной.
— Наверное, нарушение цикла, — сказала Павлина, — это бывает.
Ему и в голову не пришло усомниться, больше они об этом не говорили, он любил ее, а любить — значит прежде всего верить.
Но что, кроме веры, ему понадобятся еще и крепкие нервы, чтобы понять непонятное, — в этом он тоже скоро убедился. В одноэтажном домике на окраине города, куда ходил первый красный номер трамвая, старики и молодые занимали четыре комнаты. Выходило, что вроде бы им принадлежит все и вместе с тем — ничего.
Они жили среди массивной мебели конца столетия, в мещанской атмосфере, с ее представлениями о стиле модерн и приверженностью к роскоши и уюту. Иллюзия совершенной супружеской гармонии и пастушеской идиллии.
Больше всего его раздражало то, что широкая супружеская кровать, на которой им было дозволено спать, отвратительно скрипела. Ему пришло в голову, что со временем они могли бы купить себе новую спальню, ведь они оба зарабатывают, а взнос за кредит не так уж велик. Он поговорил об этом с Павлиной. Павлина ничего не ответила. По крайней мере, ему не возразила, зато матери… И та примчалась: какую, мол, глупость ты выдал Павлинке, великолепная спальня, настоящий мореный дуб, попробуйте-ка нынче достать что-нибудь подобное, а выбрасывать деньги за какой-то хлам — ну уж нет. Да и вообще, подумал ли он, куда девать их старую спальню, конечно, не подумал, она так и знала, может, он намерен ее выбросить, так это мы еще поглядим, пусть и не мечтает, пока она в доме — никаких новшеств тут не будет.
Она кричала, будто с покупкой новой мебели уже все было решено, кричала так, что уши закладывало, а он чувствовал, как сердце сжимается от горечи. И уступил. Снова уступил, как и в тот раз, когда Павлина привела его представить родителям, усадила во главе стола, подавала благоухающий кореньями суп, а мать сопровождала ее действия похвалами и восторгами, интересовалась, что он любит, Павлинка, мол, умеет все приготовить.
Он смущенно взялся за ложку, будущий тесть тоже поспешно зачерпнул супу, но тут раздалось игриво-угрожающее:
— Веноуш!
И тесть положил ложку, перекрестился и произнес:
— Отче наш, иже еси на небесех…
Он изумленно смотрел на этот спектакль и не способен был даже рассмеяться в эту минуту, у него занялся дух от этой сцены: ну кому сегодня могло прийти в голову что-либо подобное?
— Не придавай значения, — сказала Павлина, оправдывая мать, когда они остались одни, — не обращай внимания, понимаешь, мама у нас страшно верующая, нет никакого смысла ее разубеждать.
Ему стало стыдно, и он начал уважать будущую тещу за эти ее убеждения, идущие от чистого сердца, в чем он никак не сомневался. Разве он не читал где-то, что добропорядочный верующий полезнее для общества, чем неверующий прохвост?
Он заранее радовался тому, что будет иметь возможность помериться с ней силами, противопоставить ее вере знания, приведшие его к атеизму. Он даже представил себе, как это было бы замечательно, если бы ему удалось перетянуть ее на свою сторону, научить воспринимать мир с позиций исторического материализма.
Именно поэтому Павлине легко удалось убедить его в том, что для такой цели необходимо освежить в памяти полузабытую молитву «Отче наш» и выучить несколько новых — на радость маме.