Он уступил, ибо несколько ничтожных поражений не могут поколебать конечной победы. Он уступил, и со временем оказалось — уступал постоянно и во всем.
Павлина возвращалась из канцелярии поздно, нередко — даже заполночь. Прежде, чем он узнал, что баланс подводится всего один раз в конце месяца, она ссылалась на это, а позже открыто заявляла, что ходила с приятельницей пить кофе. Она выдумывала массу причин, чтобы проводить свое свободное время не с ним и не дома. Ему же недоставало ее, он чувствовал себя в пустом доме, как потерпевший кораблекрушение на необитаемом острове.
Возвращаясь с работы, он заставал тещу в халате, в котором она обычно вставала завтракать. Он понимал, что халат с причудливыми знаками, о которых она однажды заметила, что они обладают магической силой, был неподходящей одеждой для мытья посуды, копившейся в мойке еще со вчерашнего вечера, а посему, засучив рукава, принимался за дело сам. А теща сидела, зажав между пальцами длинный мундштук с дымящейся сигаретой, устремив глаза вдаль; с ее губ каплями стекали слова, сливаясь в единый поток.
Слова, одни слова, все об одном и том же: какого благородного происхождения был ее прадедушка, как за ней ухаживал заместитель директора банка «Славия», погиб, бедняжка, в автомобильной катастрофе, сколько слез она из-за него пролила. За Веноуша вышла замуж потому, что он был гол, как церковная мышь, а ей как раз хотелось совершить благородный поступок. Когда они поженились, от него за версту разило деревней, конюшней, она вывела его в люди, теперь он заведует отделом в сберкассе и по гроб обязан ей всем, он отлично сознает, что без нее он — пустое место.
Павлинка тоже могла бы уже выйти замуж, ездил тут один к ней на машине, но она сказала дочери, успеешь, сперва поживи в свое удовольствие. Тот здорово из-за этого настрадался, очень уж любил Павлинку, да ей он казался слишком старым; старый, скажите на милость, тридцать пять, разве это возраст?
Сначала он прислушивался к ее словам, потом это стало ему надоедать бесконечным своим однообразием. Он подумал, что лучше бы, вместо того чтобы болтать, взяла бы тряпку и вытерла пыль. Пыли кругом полно.
Однако его потрясло больше всего, когда он несколько раз пытался затеять с тещей разговор о смысле религии и, к ужасу своему, обнаружил, что ни во что она не верит и что молитвы за столом — это лишь позерство, воскрешение прошлого, когда вот так же за столами, ломящимися от яств, сидели представители ее рода и воздавали хвалу богу за то, что он позволил им и подняться из грязи, и приумножить свое состояние. На самом деле ни во что она не верила, эта женщина, его теща; не имея ни малейшего представления об условиях, в которых родилась идея трансцендентного познания, она ничего, ничего не знала. Но тем больше несла она всякий вздор, до бесконечности пережевывая пару фраз, убогий плод прочитанных ею за всю жизнь оккультных и спиритических книг, которых у нее накопился полный комод. Она любила повторять, что бог сотворил человека и десять заповедей, но ей и в голову не приходило задуматься над их смыслом, она была способна о каждом более или менее знакомом человеке выдумать такие отвратительные сплетни, что даже собака побрезговала бы взять хлеб из его рук — такая грязь, измышления ее мозга, источенного злобой и ненавистью к людям. Она боялась смерти, очень боялась, но еще больше боялась переселения души, мысль о котором не давала ей покоя.
Однажды он вернулся из библиотеки раньше обычного и нашел тещу в передней, у распятия, это был ее Лурд[7], здесь она беседовала с богом и с душами усопших, она не видела бога, но он слышал ее мольбу:
— Не допусти, господи, чтобы моя душа переселилась в корову.
У него задергались уголки губ, он еле-еле сдержался, а в голову пришло странное сочетание слов — святая коза, — и он с удовольствием повторял это сочетание до тех пор, пока оно не стало понятием.
Он домыл посуду и еще успел прибраться, когда вернулся тесть, перехватил на ходу, что попалось под руку, растянулся на диване с газетой и тут же уснул. Тесть импонировал ему своей добродушной рассудительностью, добрым отношением к людям; конечно, его любили.
Поэтому он не мог понять, как тот терпит поведение «святой козы», он, член партии, почему позволяет отравлять домашнюю атмосферу фантасмагорической чепухой, способствуя тем самым упрочению ханжеской морали. Он не мог примириться с тем, что тот пассивно подчиняется и таким образом потакает злу. Он еще не знал, что это не тактика, а просто апатия, что тесть — просто марионетка в руках жены, марионетка, с которой она делает все, что ей заблагорассудится. А когда, наконец, он понял это, было уже поздно, он сам сделался пешкой в шахматной игре тещи, как тесть, как Павлина.
Последней тирания матери не была в тягость, она приходила домой лишь выспаться, большую часть времени проводя на службе и бог знает где.
Его коллеги по библиотеке, милые пятидесятилетние старушки, замечали, что он изменился, стал молчалив, что ему следовало бы лучше питаться и ходить на прогулки.
Если бы они только знали!
Поворот к лучшему он ощутил, когда Павлина забеременела. На сей раз никакого нарушения цикла не произошло, это была чистая правда, и он должен был выслушивать упреки в том, что не соблюдал осторожность, что ему следовало быть осмотрительнее, как будто дать жизнь новому существу — бог знает какое преступление. Павлина не хотела иметь ребенка, но в конце концов, видимо, по совету матери, со своим положением смирилась.
Спустя некоторое время родился мальчик, которого назвали Павлом.
К обязанностям зятя прибавилась теперь стирка пеленок и глаженье, и он, наверное, и кормил бы сыночка, если бы это было возможно, потому что Павлина не могла или не хотела этого делать. Он не сетовал, с удовольствием выполнял эту работу, его жизнь, наконец, снова обрела смысл, он был горд тем, что способен позаботиться о мальчике, ведь это плоть его плоти. В то время как его жена безмятежно спала, он вставал к сыну ночью, чтобы убедиться, ровно ли тот дышит, не раскрылся ли, а то ведь не долго и простудиться.
Ребенку исполнился год, и чаще всего он произносил слово «папа», но тут за его воспитание принялась бабушка. Павлина снова вернулась на службу, и все вошло в прежнюю колею. Стирка и глаженье так и остались за ним. Только белья стало чуточку меньше.
Двухлетний Павлик выдолбил наизусть «Ангел хранитель мой», а вместо прогулок бабушка стала водить его в костел.
Папа перестал для него существовать.
— Вероятно, вы могли бы научить его и чему-нибудь еще, — спокойно сказал он однажды, хотя внутри у него все клокотало, того гляди, взорвется. — Вот пойдет в садик, дети поднимут его на смех. — Он все еще владел собой.
— Я сама знаю, чему его учить, — отрезала она. — И ни в какой садик он не пойдет!
— Это не вам решать, — отрубил он. — И вообще, — закричал он вдруг, — я сыт по горло вашими молитвами, болтовней о боге, вашими сновиденьями и общением с мертвыми, слышите, с меня уже хватит! Вы отравляете жизнь всем окружающим, не отравляйте ее хотя бы ребенку!
Он замолчал, чувствуя, как кровь бросилась в голову.
Воцарилась тишина. Старуха смотрела на него с изумлением.
— Или вы поймете, или… — добавил он, но это уже вовсе не походило на ультиматум.
— Или? — встрепенулась теща.
— Или мы уйдем от вас, — выпалил он залпом, потому что ничего определенного ему не пришло в голову. — И вы больше не увидите ребенка.
По ее ошеломленному взгляду он понял, что угодил в точку.
— Веноуш, — чуть не плача, обратилась она к мужу, который что-то жевал, просматривая газету, — ты слышишь, Веноуш, он собирается отнять у нас Павлинку. Да брось ты читать, скажи что-нибудь!
Тесть поднял глаза и, покачав головой, произнес примирительно:
— Ну, наверное, все не так уж плохо.
— И это плата за мою доброту, — всхлипывала старуха, — еще и оскорблений дождусь. Я всегда говорила, что нас постигнет несчастье, и вот, пожалуйста. Он бы всех нас хотел извести, сжить со свету, о я, несчастная.
Не в силах больше слушать ее сетований, он повернулся и ушел.
Продолжение последовало вечером, когда вернулась Павлина и выслушала мать.
— Если не попросишь прощения у мамы, ко мне не подходи.
— Боже мой, Павлина, разве ты не понимаешь, что нам лучше жить одним? Да разве мы с тобой до сих пор жили?
— Если не нравится, можешь катиться на все четыре стороны, никто не держит тебя, — повела плечами Павлина.
На следующий день он пошел в жилотдел. Вернулся с бланком для заявления на квартиру. Казалось, Павлина одумалась, потому что они вместе его заполнили. Однако он продолжал пожинать плоды того, что не попросил у матери прощения. Заходя время от времени в жилотдел, он слышал, что квартир нет и что его жилищные условия не так уж плохи.
— Заходите, — приглашали его, — а больше пока мы вам ничего обещать не можем.
Он заходил и не отчаивался, руководствуясь принципом: терпение и труд все перетрут.
Павлина по-прежнему не подпускала его к себе, а теща сразу же уходила, как только он возвращался домой.
Однажды, как раз в день зарплаты, к нему подошла заведующая библиотекой с просьбой, не примет ли он участие в подарке для коллеги М., она уходит на пенсию. Он охотно внес свою долю, а когда часы пробили четыре, как обычно, собрался домой. Но его не отпустили, заставили сесть за праздничный стол, где стояли блюдо с бутербродами и две бутылки шиповникового вина — гордость пани М.
Его коллеги, стремясь придать событию торжественность, возродили добрую старую традицию праздников, и, таким образом, он, волей-неволей, вынужден был остаться. Он не жалел об этом, потому что получше узнал этих добрых людей, и ему было славно среди них.
Он уходил, когда должна была появиться следующая бутылка, а кто-то несмело затянул «Будем петь по кругу…». Он уходил, а сердце его переполняла любовь к любому встречному, он истосковался по дружеским отношениям и ощущал потребность довериться кому-то. Подобное состояние он испытывал только однажды, когда они выпивали по случаю окончания школы, и потом ему было плохо.