Добролёт — страница 18 из 68

– Ну вот, всё снова и всё опять, – жалобно улыбнулась Любка и неожиданно толкнула меня под крышу дома, чтоб я не мок под дождём.

– Какая там у тебя примета перед грозой? – спросил я, удивившись столь неожиданной и приятной заботой обо мне.

– Это когда с грохотом открывается крышка патефона и оттуда доносится голос Шаляпина. – На Любкином лице появилось что-то наподобие улыбки. – Уехал с Куйтуна ухарь-купец! Ухарь-купец – удалой молодец!

Услышав из уст Любки про Шаляпина, я напрягся, ну, когда она говорила про Цезаря и про идущую вечером впереди стада красную корову – мне было понятно. А здесь, на тебе, мысленно оттолкнувшись от старенького патефона, перепрыгнуть к Шаляпину!

– Может, ещё останешься, до школы целая неделя. Не уезжай, а? – Любка вновь попыталась улыбнуться.

И вдруг совсем рядом я увидел её мокрое лицо, то ли от слёз, то ли от дождя, и глубокие, как ночное небо, глаза.

– Вообще, интересно узнать, что будет завтра, кем ты станешь, куда съездишь, кто будет с тобой рядом? – отвернувшись и не зная, что сказать, пробормотал я.

– И кто же с тобой будет рядом? – пытаясь поймать мой взгляд, спросила Любка.

– Да кто его знает… Бабушка считает, что у каждого человека всё предопределено. Есть мир, который можно потрогать руками, то, что доступно глазу. Но ещё существует мир, который в нас. Баба Мотя говорит, что он, как и семя, брошенное в землю, всходит, растёт, пробивает себе дорогу. А всё остальное – тленно…

– Ты что, можешь говорить или повторять только то, что услышал от других? – неожиданно перебила меня Любка. – Я люблю бабу Мотю. Но она уже давно живёт в прошлом мире. И, отвернув лицо, вытянув руку, попыталась ладонью поймать падающие дождинки. – Ну вот, как всегда, мимо! – вздохнув, сказала она и, не глядя на меня, добавила: – Патефон я не возьму, извини. А вот за пластинки спасибо! Пока.

Прижав к животу бумажные пакетики с пластинками, она выскочила из-под спасительной крыши дедовского дома и, прыгая через потоки воды в своих матерчатых клетчатых тапочках, побежала к своему дому.

* * *

Рейс был обычным – почтовым. Садиться в Олекминске мы не планировали, но пришлось садиться, поскольку конечный в задании на полёт Якутск накрыло туманом, температура воздуха опустилась к отметке в минус шестьдесят градусов, и видимость там стала нулевой. После посадки, едва ступив на снег, я вдруг подумал, что мы по ошибке приземлились не на земной поверхности, а где-то на обледенелом астероиде, неземной холод тисками сдавил со всех сторон, и через минуту-другую лётная меховая куртка стала напоминать легонький плащ. Почему-то мне припомнились описания Робинзона Крузо, когда он возвращался через Сибирь в Англию, описывая вселенский холод, как он говорил, дикого татарского края, не понимал, как люди здесь могут жить и переносить такой адский мороз.

Было уже за полночь, мы пошли пережидать непогоду в пилотскую гостиницу. Там нас ждал неприятный сюрприз, как говорится, где тонко, там и рвется, от разлившегося по всей Якутии холода в котельной олекминского аэропорта разорвало трубы. Но эта неприятность оказалась непоследней, по закону подлости, вышел из строя ещё и питающий аэропорт генератор. Мне показалось, что в темной гостиничной комнатке ещё холодней, чем на улице, поскольку сложенные ещё со времен перегонки американских самолетов по ленд-лизу кирпичные печи были разобраны и заменены на централизованное отопление горячей водой. При свете карманных фонариков, решив вскипятить чай, мы обнаружили, что в коридорчике гостиницы, мороз разорвал и питьевой бачок. Не зная куда идти и что делать дальше, мы присели на холодные кровати. Вскоре пришел бортмеханик и сообщил, что ночная смена технических сил аэропорта в количестве трех человек пытается запустить аварийный дизель, но он, как назло, не поддается.

Пожалуй, это была одна из самых длинных ночей в моей жизни, бортмеханик раздобыл где-то лиственничные чурки, и когда начал колоть, то они стали разлетаться по снегу, как стеклянные. Собрав их в кучу, мы начали разводить во дворе костер, второй пилот напихал в чайник наколотые из питьевого бочка кусочки льда и поставил его на тлеющий огонь.

«И это всё, чего я хотел в этой жизни. – думал я, поглядывая на дымящие и не желающие разгораться дрова, даже когда бортмеханик пытался оживить огонь слитым бензином. – Мерзнуть в холодных кабинах, питаться всухомятку, заскакивать на минутку в холодные, продуваемые хиусом, похожие на медвежьи пасти-ловушки, сколоченные наспех из толстых досок северные сортиры, которые даже собаки обегали стороной».

За годы летной работы я уже привык к таким вот незапланированным, непредвиденным заторам и посадкам. Но, отсидев несколько дней в этих ледяных карантинах и вырвавшись из плена, уже с огромной высоты, я вглядывался в выползающие из тьмы далекие, с подслеповатыми огоньками деревушки на берегах Лены, Вилюя или Алдана, где, как шутили местные, одиннадцать месяцев в году была зима, и пытался понять, что же кроме холода держит людей в этих местах? Про то, что работа наша была не сахар, мы помалкивали, поскольку никто нас не принуждал, свою долю воздушных извозчиков выбрали сами. И даже, бывало, гордились, мол, нам, сибирякам, у печки, всё – семечки! «Сибиряк – это не тот, кто не боится холода, а хорошо и тепло одевается», – любил говорить дед Михаил. А ведь где-то существовала другая жизнь, без гнуса и холода, где люди шили на заказ костюмы и платья, ходили в театры, рестораны, на выставки и концерты и даже не подозревали, что для нас настольной книгой было «Наставление по производству полётов», а другие привычные глазу книги ушли как бы на второй план. Приходилось лишь вспоминать, как в детстве поздним вечером, когда после маминой молитвы все укладывались спать, я уходил на кухню, садился на стул и, поставив ноги на край тёплой ещё духовки, начинал читать очередную книгу про лётчиков и путешественников и уноситься мечтами в неведомые дали. И вот здесь, в этом холоде, была уже другая, некнижная, жизнь. Я вспоминал свои приезды на станцию Куйтун, разговоры с Генкой Дрокиным, как он легко и просто говорил, что мог бы запросто сесть в кабину самолёта и полететь, как Санька Григорьев в фильме «Два капитана», спасать пропавшие полярные экспедиции. И конечно же, бабу Мотю, которая заставляла меня читать правильные, как она считала, книги, а ещё деда Михаила. Тот, узнав, что я поступил в лётное училище, пошёл провожать меня на станцию, надев по такому случаю свой парадный китель и всем встречным, поднося руку к козырьку железнодорожной фуражки, с гордостью сообщал, вот, мол, какой у него славный внучок-летчик, за которым теперь не угнаться даже самому скорому паровозу. А ещё я вспоминал убегающую от меня под дождём Любку…

Говорят, все плохое когда-то заканчивается, на другой день к вечеру метеослужба дала нам амнистию, синоптики сообщили, что расположенный на возвышенности рядом с Якутском аэродром в Магане открылся, и мы, захлопнув за собой обмерзшие двери пилотской, поспешили к самолету. Прошив винтами на взлете морозную стынь аэродрома, поднялись в небо. Бортмеханик тут же переключил тепло от двигателей на кабину, и мы, как весенние сосульки, начали оттаивать, ощущая первобытную радость от сухого, обволакивающего и размягчающего тепла. Откуда-то сбоку выползла наполненная желтым светом, похожая на дыню луна, и чтобы согреться, почему-то захотелось потрогать её рукой, а ещё лучше – повесить куда-нибудь в уголок кабины – пусть себе светит и радует нас своим холодным теплом. Через лобовое стекло, как шляпка от гвоздя, на нас уставилась Полярная звезда, почему-то напомнившая о стуже оставленного где-то за хвостом самолета Олекминска. Возвращаться туда, даже мысленно, не хотелось, при одном упоминании о бессонной ночи меня бросало в дрожь.

– Командир, перейди на резервную частоту! – вдруг напомнила о себе земля. – Там тебе передают песню.

Я переключал связь на частоту сто двадцать один и пять, которую мы обычно использовали для служебных переговоров, и услышал позывные радиостанции «Маяк». Москва передавала праздничный концерт, посвященный лауреатам премии Ленинского комсомола, которым только что присвоили это звание. Неожиданно среди других назвали фамилию Любовь Ямщиковой, которая исполняла песню «За дальней, за околицей»…

Уехал милый надолго,

Уехал в дальний город он,

Пришла зима холодная,

Мороз залютовал.

И стройная берёзонька

Поникла, оголённая,

Замёрзла речка синяя,

Соловушка пропал…

Я слушал её чистый и звонкий голос, смотрел на приборную доску, тесная пилотская кабина вдруг раздвинулась, да что там раздвинулась – распахнулась во всю ширину и полноту звездного неба, где-то внизу наплывала укутанная во всё серое земная твердь, и вместо нудного и однообразного говора самолетных двигателей мне послышалось в её голосе что-то далёкое и несостоявшееся. Ощущая нарастающие толчки неслышного до поры до времени своего сердца, и мне в этой песне, в музыкальном сопровождении, почудились еле слышный, далёкий, теплый перезвон кимильтейских колоколов и стоящая на сцене в кружевном голубом платье Любка.

Добролёт

Тихое место

Почему я решил поселиться в Добролёте? Понравилось название – хорошее, лётное: залететь, сесть, а потом вновь в небо! Место тихое, не оттоптано дачниками, сверху, из кабины самолёта, похожее на серую птицу, которая, пролетая, решила присесть на берегу тонкой, как лиственничная ветка, реки Ушаковки. Если ехать по дороге, эту деревеньку проскочишь за один вздох и не заметишь. Но те, кто впервые пришли в эти таёжные места, были не лишёны наблюдательности и даже поэтического чувства, вокруг названия, как в песне:

Поливаниха, Аракчей, Солонянка, Чёрная Речка, Сухая Речка, Змеиная гора. Лучшего места, чтоб разгрузить от городской суеты голову и занять руки, найти трудно. В прошлом этот лесной кордон в основном заселялся сосланными кулаками, бывшими военнопленными и спецпереселенцами со всей страны, деревню иногда обзывали Раскулачихой, чаще всего для внутреннего пользования…