От соседки, Веры Егоровны, главного поставщика деревенских новостей, я уже знал, что у Глаши была другая семья и что её несколько лет назад взяла на воспитание Аделина Рафкатовна.
– У Росомахи в городе своё дело, – рассказала Хорева, когда я зашёл к ней за молоком. – Есть свой ресторан. И, вообще, она вся из себя деловая, почти каждый год по нескольку раз ездит за границу.
Ещё я узнал, что она скупает у деревенских грибы, ягоды, кедровые орехи, а иногда и мясо сохатого или изюбря. Также у неё здесь целые плантации клубники, по сорок вёдер собирают, огурцы и капусту засаливают бочками, так что «бизнес» процветает.
Когда Глаша предложила съездить на лошадях к Речкину, я хотел отказаться, всё же лошадь – не самолёт. Стыдно признаться, но за свои тридцать лет я ни разу не ездил верхом, а срамиться перед Глашей не хотелось. Но она, видимо, поняв, что я колеблюсь, подвела мне высокую сухоногую лошадь, с красивыми и умными глазами, серо-пегой масти, с чёрной гривой и чёрным пушистым хвостом.
– Её зовут Умка, – сообщила она, – та самая, о которой я говорила. Очень спокойная. Это удила, а это путлище – ремень, который крепит стремя к седлу, – старательно, как первокласснику, начала объяснять. – Вот шамбон – для поддержки головы, а это нагрудник, он не даёт седлу уходить назад, а подхвостник не даёт седлу уходить вперёд.
Затем Глаша перебросила повод на шею и, подстраховывая, стала с другой стороны. Седло оказалось у меня прямо перед глазами. Я взял поводья, вставил левую ногу в стремя и попытался одним движением, косым прыжком, вскочить на лошадь. Но Умка испугалась и сдала чуть вбок, и моя взлетевшая к небу правая нога лишь скользнула по седлу и опустилась в пустоту.
– Вы не торопитесь, – объяснила Глаша. – Не вставайте лицом к седлу, перед посадкой ваша голова должна быть повёрнута в сторону головы Умки. И не дергайте за поводок! Она должна понять, что вы хотите сесть в седло. Вторая попытка оказалось удачнее, я перенёс ногу на другую сторону, зацепившись пяткой, помог себе вползти и плюхнуться мешком в седло, ощутив под собой крупное живое тело, и попытался дрожащими ногами крепко обхватить Умкины бока. Натянув поводья, я увидел перед собой лохматую гриву, лошадь задрала голову и подалась назад, мне на миг показалось, что подо мной, пружиня, присел земной шар. С каким-то обморочным чувством я всё же успел сообразить, что земля, вопреки утверждениям древних, держится не на трёх китах, а на четырёх лошадиных ногах.
– Опустите повод! – командовала Глаша. – Спокойно, Умка, спокойно! – ласково добавила она и, подбежав к своему Угольку, ловко вскочила в седло.
Я успел заметить, что, в отличие от меня, она была в высоких сапожках и тёмных бриджах «Настоящая амазонка!» – с восхищением подумал я, всё ещё переживая свою неловкость.
– Поводья не натягивайте, но и не отпускайте, – вновь строго, как учительница, с еле заметной, но участливой улыбкой сказала Глаша. – Управляйте ногами или толкайте пятками. Она умная, всё поймёт. Ну что, как сказал Гагарин, поехали!
Управляя машиной или находясь в пилотском кресле, на самой что ни на есть большой высоте, я знал, что сделанная из металла, стекла и пластика крылатая машина полностью подчинена мне, здесь же я думал только об одном – удержаться в седле, и уповал на благоразумие Умки. Как она поведёт себя в следующую секунду, одному Богу известно. Поначалу, когда мы тронулись с места, мне показалось, что езда на лошади чем-то напоминает движение самолёта по неровной рулёжке. Я всем нутром ощущал попадающиеся выбоинки и неровности, точно рулил по просёлочной дороге на полуспущенных колёсах. Но постепенно тело приспособилось к неспешному движению, мне захотелось даже запеть, как после первого самостоятельного полёта, но я не знал, как поведёт себя лошадь от моих восторженных воплей. Поглядывая по сторонам, я вспомнил Шугаева, который в оленьей парке шел по Иркутску и жалел, что в этот вечерний час, кроме деревенских собак, никто его не видит.
Неспешным шагом мы проехали вдоль длинной, заготовленной на сотню лет вперед поленницы дров Хорева и далее по улице проехали в сторону Змеиной горы, затем свернули к Ушаковке, где на самом берегу стоял дом Коли Речкина. Рядом со старым забором лежали бревна, которые, как мне говорили, Речкин ещё несколько лет назад, во времена Шугаева, заготовил для строительства мельницы. Увидев разбросанную кору и свежие следы трактора, я понял, что именно отсюда он возил брёвна ко мне на участок.
Висячий мостик
Держась вдоль берега, мы проехали до Змеиной горы, от которой через речку был перекинут висячий мостик.
– Давайте сойдем и постоим немного, – предложила Глаша. – В Добролёте это моё любимое место. Про него у Коли даже есть стихи.
Оставив лошадей, по шатким, кое-где уже подгнившим сосновым досточкам, мы прошли до средины моста, прямо под нами с лёгким плеском и тихим шорохом катила свои воды Ушаковка, правым боком натыкаясь на бревенчатый остов старой мельницы, и, закручивая в воронках свои тёмные, стального цвета косы, катила дальше, в вечернюю пустоту леса. Глядя на воду, Глаша неожиданно напевно прочитала стихи:
На висячем мосту у речушки
Целовал я любимой веснушки.
О любви нам шептала вода,
И гудели вдали провода…
– А ещё можно забраться на Змеиную гору. – Глаша показала на нависший над мостом отвесный каменный утёс. – Коля говорит, что раньше от волков там спасались лоси и отбивались от наседающей стаи передними копытами. Я иногда туда забираюсь. Но не от волков, а так, полюбоваться. Оттуда весь Добролёт как на ладони. А этот мостик кажется игрушечным. Вы заметили, когда едешь верхом, деревня совсем другая. С высоты своего роста многого не увидишь.
– А с большой высоты вообще ничего не разглядишь, – поделился я своим опытом. – Самолёт, словно привязанный, висит где-то между небом и землёй. И ты в кабине, как на веревочке.
– Коля хочет построить рядом со своим домом, где когда-то стояла мельница, часовню. И освятить её в честь своего деда Спиридона. Его дедушка был верующим, ходил на Пасху пешком в город, чтобы отстоять там торжественную службу.
– И чего же он не строит?
– Нужно собрать подписи общины. Но пока не набирается необходимого количества, народу мало. Потом должно быть разрешение поселкового совета, который находится в Пивоварихе.
От мостика мы подъехали к дому Речкина. Рядом с массивными тёмными воротами стояла корявая, свесившая свои лохматые ветви на крышу дома лиственница, а чуть подальше, у подножия Змеиной горы, с еле слышным металлическим шорохом шевелила листвой осина. Пригнувшись, Глаша въехала во двор, я же не стал испытывать судьбу, уже более-менее сносно соскочил с Умки и, привязав поводок к столбику, вошёл во двор. Дому, в котором жил Речкин, было лет сто, не меньше. Сложенный из толстых вековых лесин, он стоял, показывая всё ещё крепкий бок, и глядел во двор тёмными окнами, в верхних стёклах которых затухал бледный свет заходящего за хребет солнца. Середину двора занимала огромная чурка, вся истыканная топором, на ней Коля колол дрова, некоторые из них, белея круглыми боками, ждали своего часа. Тут же на земле валялся колун, далее под навесом были видны заржавевшие косы, лопаты, вилы, рядом там и сям машинные и тракторные запчасти. Мне показалось, что всё это осталось ему ещё от деда, своего он не приобрел и, видимо, не считал нужным это делать. Дверь была не заперта. Миновав полутёмные, пахнущие палой листвой и сухой соломой сени, мы вошли в избу, и первое, что бросилось в глаза, грубо сколоченный стол, который, как мне показалось, никогда не сдвигался с места, а рядом с русской печкой на изогнутых дугой полозьях стояло барское кресло-качалка. В переднем углу, вверху на прибитой полочке виднелась икона Николая Угодника. У окна стояла крашенная синей краской, с витыми железными спинками кровать, а рядом, со стаканом в лапе, стояло чучело огромного чёрного медведя. Увидев его оскаленную пасть и вспомнив свою первую ночь, которую провёл в школе, я подумал, что не хотел бы проснуться и увидеть это чудовище в темноте.
– Многие иностранцы, которые приезжали на охоту, приходили сюда специально, чтобы сфотографироваться с этим чучелом, – сказала Глаша. – Увидят – и просто с ума сходят. Аделина Рафкатовна предлагала Коле большие деньги, чтобы забрать чучело себе, но он отказался. С этим медведем у Коли связана какая-то своя история.
Речкин жил нараспашку, в доме у него, как в таёжном зимовье: серо, но просто и удобно, типичное жилище одинокого волка. У входа на гвоздях висели подаренные мною лётные ползунки и куртка, чуть сбоку на гвоздях – пара заношенных фуфаек, сверху на полке лежала форменная, с пластмассовым козырьком, зелёная, с двумя дубовыми листиками, фуражка лесника. И чего я не ожидал увидеть, так это стоящую в углу гармошку.
– Колина, – поймав мой взгляд, – сказала Глаша. – Он иногда играет. А уж как запоет, так все деревенские собаки начинают ему подвывать. Одна из любимых – про сибиряков. Когда у него хорошее настроение, может давать концерт допоздна. Особенно на День Победы:
Из тайги, тайги дремучей,
От Амура, от реки,
Молчаливой грозной тучей
В бой идут сибиряки…
– Здешние злятся, жалуются леснику, которого все полицаем кличут. А мне нравится. Особенно, когда Коля поёт про свою любовь из седьмого класса.
Глаша раскрыла прихваченную с собой сумку, вытащила постиранные и поглаженные наволочки и простыни, быстро и ладно, как это умеют делать женщины, сняла с кровати старые замызганные простыни и постелила чистое бельё.
– Да он неприкаянный, сам ни за что не сменит, – как бы оправдывая Колю, сказала она и поправила суконное одеяло. – Может под ним пролежать целый месяц, и чаще всего без простыней.
– Всё остальное, мало-мальски ценное, Коля раздал и пропил, – осуждала Речкина Вера Егоровна. – А у самого, особенно зимой, бывают дни, когда в доме шаром покати, даже горбушку хлеба не найти. Тогда его, бедолагу, деревенские подкармливают. Тут в разговор встревал её муж Богдан Хорев и, крутя пальцем у виска, подводил итог: – Всё сквозь пальцы, дверь нараспашку, дай волю – пропьёт последнюю рубашку. Что с него взять, Коля перекати-поле. Седня здесь, завтра – на Бадане. Одним словом, лесной бродяга.