Добролёт — страница 31 из 68

отащила, Добролёт сверху посмотреть, а у меня в голове мелькнуло, всё, отохотился Славка, придется ему не о книжках думать, а ублажать москвичку, они капканы умеют расставлять…

Закончив свой рассказ, Коля, ссутулившись, шел на конюшню к лошадям Росомахи.

В начале восьмидесятых годов я прилетел в Москву и первым делом поехал в издательство «Молодая гвардия», где у меня готовилась к изданию книга. Когда я по лестнице поднялся вверх и вошел в кабинет отдела прозы, то неожиданно обнаружил у заведующей отдела современной прозы издательства Зои Николаевны Яхонтовой переехавшего в Москву Вячеслава Максимовича Шугаева. Обычно одетый с иголочки, в добротный импортный костюм, на этот раз он был в сером заношенном свитерке и напомнил мне слесаря-сантехника, которого пригласили поменять текущие в издательстве трубы. Где он отыскал свитерок, оставалось загадкой, ну ладно, писателям всегда прощалась небрежность в одежде, но когда на меня из не до конца заштопанной подмышки глянула белая майка, я растерялся. Присев в сторонке и прислушавшись к разговору, я уловил, что вся редакция собралась вокруг сидевшего сибиряка, жалостливо поглядывая на него.

– Слава, надо взять себя в руки, раз так получилось в жизни, надо, конечно же, преодолеть материальные затруднения и начать новую жизнь! – по-матерински участливо говорила Зоя Николаевна. – Понятно, новая семья, другие планы…

Я понял, речь идет о новой жене Шугаева – Марине Есениной. Вообще в отделе прозы издательства любили молодых авторов, и если попадался ещё и холостой, то под разными предлогами для него подыскивалась неустроенная в личной жизни редакторша, и доморощенные свахи ненавязчиво предлагали вступающему в большую литературу писателю поработать с нею над рукописью. В своей пока что ещё недолгой московской жизни Шугаев, как говорил он сам, влюбился в московскую диву и попал в расставленные силки сам. Как известно, одежда человеку нужна, чтобы скрывать, что не хотелось бы выставлять напоказ или, наоборот, показать, что жизнь удалась и он ни в чём не нуждается. И здесь ход Шугаева себя оправдал!

Тяжело вздохнув, Зоя Николаевна подписала договор на переиздание книги Шугаева, и он, стараясь не встречаться со мной глазами, пошел к главному редактору и далее в кассу.

Едва закрылась за Шугаевым дверь, как мгновенно был включен самовар, который отделу прозы подарил какой-то богатый графоман из Саратова, накрыт стол, в микроволновку были засунуты пирожки; всё внимание переключалось на меня, прилетевшего из далекого сибирского Добролёта. Я доставал из портфеля привезенный байкальский омуль, и, поскольку по всей стране действовал негласный «сухой закон», глазами показывал Гале Костровой на припрятанную на самом дне портфеля литровую, выгнанного ночью из березового сока моим соседом по Добролету охотником и виноделом Колей Речкиным бутылку сибирского напитка, она согласно кивнула головой, мол, время обеденное и это самое то для разговора. Незаметно комната заполнялась: появлялся высоченный редактор отдела фантастики Юрий Медведев, следом, должно быть, по звонку Агнессы Федоровны Гремицкой пришел Николай Старшинов, со своими булочками и разными приправами влетели редакторы помоложе: Лагранж, Шурочка…

Пригубив «коньяк», Галя Кострова сделала вывод, что настоянный на кедровых орешках напиток мягок, но крепок и, конечно же, отличается от тех, которым угощали их другие авторы. Уж кто-кто, а выросшая в Забайкалье Кострова хорошо знала и разбиралась во всех вкусах березового сока!

Из разговоров я улавливал, что любимцем редакции был частенько наезжающий Виктор Петрович Астафьев. Кстати, когда он появлялся в редакции, все редакторши, зная о его любви к женщинам, припудрив щеки, собирались у Зои Николаевны послушать его байки, которые он сыпал одну за другой.

Распутина они уважали, но добавляли, что он скрытный, но и по-хорошему дотошен в письме. Редакторши умели давать точную характеристику прилетающим и приезжающим к ним в редакцию многочисленным авторам: например, писателя из Нижнего Новгорода, автора романов «Парни» и «Девки», Николая Кочина, назвали редкостным занудой, Владимира Богомолова жестким смершевцем.

Через какое-то время Зоя Николаевна командовала: «Коля, запевай!» Старшинов устанавливал себе на колени затрепанную гармошку и запевал:

Выхожу и начинаю

Озорные песни петь.

Затыкайте, бабы, уши,

Чтобы с печки не слететь!

Разрешите вас потешить

И частушки вам пропеть.

Разрешите для начала

На хрен валенок надеть!

Запевай, моя родная,

Мне не запевается.

Навернулся я с платформы —

Рот не разевается.

Перед зеркалом стояла,

Поднимала свой подол.

Неужели не понравится

Ребятам мой хохол?!

Как бежал я мимо леса,

Думал, мыши там пищат.

А там девки две дерутся,

Только волосы трещат!

Как хорошо сидеть в центре Москвы и слушать частушки поэта-фронтовика, самого Николая Константиновича Старшинова, который возглавлял альманах «Поэзия» – человека, которого любила и уважала вся читающая Россия… Я вспомнил, что эти частушки в Добролёте, подвыпив, распевал и Коля, оказалось, что Шугаев привозил их в рукописном варианте специально для Речкина.

На листе ватмана угольком, который использовал для рисования, я сделал чертёж будущей бани, затем посчитал, сколько брёвен понадобится на сруб, потом ошкурил их, разметил по длине металлической рулеткой и отпилил лишнее бензопилой.

Заслышав звук работающей пилы, во дворе появлялся Хорев и, присев на бревно, смотрел, как я управляюсь с бензопилой.

– Ты не рви, не дави цепью, – советовал он. – Она сама возьмет столько, сколько надо. Сруб собирают чашей вниз, чтобы вода и влага не скапливались и не приносили вреда, – продолжал делиться плотницкими премудростями сосед. – Необходимо учитывать направление годовых колец на древесине. Вовнутрь сруба бревна нужно их укладывать южной стороной, где годовые кольца шире, а снаружи следует располагать северную сторону дерева, где кольца плотнее. Это тебе поможет улучшить теплозащиту сруба.

Под его доглядом я выложил оклад из пилёного лиственничного бруса, промазал его кипячёным льняным маслом, затем принялся таскать, укладывать и рубить осиновые брёвна, готовя их для укладки. Стальным, остро заточенным скребком, кованным ещё Колиным дедом Спиридоном, выбирал ложбину, топором вырубал круглую чашу, чтобы в неё можно было уложить очередное угловое бревно соседней части венца. Поднимал бревно на венец, клал мох и принимался за следующее бревно.

Топор стал как бы продолжением моей руки, и я, тюкая им, почему-то вспоминал своего отца, когда он вот так же, когда на свет появился мой младший брат Саша, решил возвести новый дом и днями, с утра до вечера, вот так же одним топором и пилой возводил бревенчатый сруб нашего будущего дома в Жилкинском предместье.

Закончив дневные дела и поужинав, я присаживался на высокое, сработанное ещё дедом Спиридоном, похожее на трон кресло, спинка которого была разукрашена круглыми набалдашниками, и начинал листать журнальные подшивки. Я знал, что это кресло принёс Шугаеву Коля Речкин. Сказал, что оно досталось ему от деда, который, по словам Речкина, любил читать про Льва Николаевича Толстого, который как простой крестьянин пахал землю, катался на велосипеде и шил сапоги. Я знал, что многие русские писатели любили разнообразить свой досуг: например, Николай Васильевич Гоголь кроме написания «Мёртвых душ» ещё кроил батистовые платки и чинил шинели, Михаил Юрьевич Лермонтов писал картины, Иван Сергеевич Тургенев занимался охотой, Александр Иванович Куприн увлекался авиацией, плавал, играл в лапту.

Посматривая на стоящий этюдник, я усмехался про себя, за последние дни топор, а не мастихин или кисть стал главным инструментом в моей деревенской жизни.

А ближе к вечеру, уже коротая время за журналами, я ждал, когда на дороге верхом на лошади появится Глаша, да ещё на пару с другой лошадью. И тогда я, бросив листать журналы, выходил во двор, чтобы вместе с ней проехаться по вечерней деревне.

– Завтра мы собираемся купать коней, – сообщала она. – Будет время, приходите на Ушаковку.

– Если успею скроить батистовые платки, – смеялся я. – И наконец-то освобожусь от топора.

Маленький ковбой

На новом для меня месте это был мой первый пленэр. Прихватив холст и этюдник, в назначенное время пришёл на берег Ушаковки, подыскал плоский, выпирающий из воды большой, как блин, валун, снял, как все деревенские, резиновые калоши и принялся устанавливать треногу с закрепленным на ней ящиком. Сидел ждал, смотрел на Ушаковку и размышлял о невозвратности проходящего времени, о том, что каждый новый день не похож на тот, который был вчера. И чем запомнился мне этот день и какой след оставит в памяти? А может, сотрется, как и прежние? Прошедшее можно записать на бумаге, то, что доступно глазу, можно оставить на холсте. Последнее повальное увлечение – делать селфи, снимая себя со всех ракурсов. Придумали всевидящий глаз, который направлен только на себя. Только для того, чтобы потешить свое самолюбие. Глядя на Ушаковку, я вспомнил, что раньше по ней сплавляли лес. Река как была, так и осталась, но сплавлять лес было уже нельзя, не стало в ней той воды и той силы. Реки мелеют, люди мельчают, климат меняется, хотя ход солнца всё тот же, летом чуть повыше, зимой чуть пониже, с одного конца на другой.

Помню, как меня поразила рязанская река Вожа, на которой русские войска разбили татарского мурзу Бегича. Перед битвой на Куликовом поле Дмитрий Донской приказал навести мосты для переправы через Дон, чтобы иметь за спиной полноводный рубеж. Как-то проезжая по тем местам на машине, я обратил внимание на водоёмы, и меня поразили реки, которые даже и не реки, а заболоченные речушки, их коровы могут перейти, не замочив живот.