Добролюбов: разночинец между духом и плотью — страница 6 из 60

{42}, хотя по стилистике и тематике оно написано в излюбленной пейзажной манере раннего Фета:

Метко, звонко бьет о стекла

Дождик проливной:

На дворе уже всё взмокло,

Всё в грязи густой!..

Небо в тучах. Солнце скрыто…

Воздух влажен, сыр…

Лужи по двору разлиты…

Темен как-то мир…

Мокрой курицей прямою

Курица стоит

И, поникнув головою,

На себя глядит…

Вот кухарка хлопотливо

Кадочки тащит;

С крыши дождик хлопотливо

В кадки те бежит.

Всё так пошло… Западает

На сердце тоска…

Всё так скуку нагоняет…

Радость далека.

В примечании к своему стихотворению Добролюбов указал, что ценит Тютчева, который хотя и второстепенный поэт, но пишет замечательные тексты. Скорее всего, он запомнил определение «второстепенный поэт» из статьи Некрасова в «Современнике» 1850 года, но спутал Тютчева и Фета, героя третьей, анонимной, статьи в том же журнале, в которой цитируются целиком, помимо прочих, два стихотворения, написанные размером, который использовал Добролюбов (четырех- и трехстопным хореем): «На двойном стекле узоры» и «Теплым ветром потянуло». У Тютчева же ничего такого нет.

В стихах Добролюбова о природе бросается в глаза обилие плавных переходов от пейзажных зарисовок к духовным медитациям, а затем — к обращениям к Создателю, Творцу, Спасителю. Религиозность юного поэта часто входит в противоречие с его страстным желанием славы и чувством собственной исключительности. И в этом конфликте религиозного и романтического — вся натура Добролюбова, разрывающаяся между крайностями.

Так, раннее стихотворение «Весеннее утро» (23 сентября 1849 года) заканчивается картиной пробуждения людей от ночной благостной тишины:

После будет что — не знаю,

Ныне ж думается мне,

Что спокойными бывают

Лишь в священной тишине.

И что люди те блаженны,

Кто умеет Бога знать

И перед творцом вселенной

Тихо душу изливать.

А вот финал «Красоты неба»:

Создатель! Пленительно небо — престол твой:

Каков же ты сам есь во славе своей?!

О Боже! Введи нас в небесный чертог свой!

Небесным огнем наши души согрей!

Надо сказать, что в обращениях к Творцу и в постоянных ссылках на непознаваемость Божественного Промысла Добролюбов опирался на довольно почтенную поэтическую традицию, идущую от «Размышлений о Божьем величии» Ломоносова к «Думам» всё того же любимого им Кольцова. Примечательно, что тональность этих регулярных обращений к Творцу у Добролюбова скорее минорная: лирический герой находится в напряжении и просит у Господа защиты. Грамматически это оформляется как нагнетание глаголов повелительного наклонения:

Сохрани меня, спаситель,

От несчастья в эту ночь!

Будь сам гений мой хранитель:

Можешь ты во всём помочь!

(«Летний вечер»)

Внемля молитвам угодников этих, Господи,

даждь нам спокойно почить!

Дай за сей жизнью другую жизнь встретить,

Вечно, блаженно где можно нам жить!

(«Прогулка по кладбищу»[7])

Боже, от нас не отыди,

Злобе на жертву не дай нас!

В мраке ночном озари нас

Чудной своей благодатью!

(«Заходящее солнце»)

В этих концовках соблазнительно видеть не только традиционное молитвословие (обращение к Богу с какой-то просьбой), но и поиск успокоения, опоры, попытку смирить свои сомнения и страхи.

Тематический пласт, связанный с мотивами «славы» и «тщеславия», также появляется в стихах с 1849 года. Насколько можно судить по частому обращению молодого человека к этой теме, он постоянно думал о своем призвании и предназначении, поначалу даже не вдаваясь в подробности, какой должна быть его стезя:

Для меня бывает слава

Привлекательна всегда,

И я в слабости лукавой

Признаюся без стыда.

Упоительной отравой

Раны сердца я лечу,

Жажду славы, алчу славы,

Ей насытиться хочу.

(«К славе», октябрь 1849 года)

Или та же мысль в стилистике Кольцова:

Сердце молодое

Просит, просит славы…

Не дает покою,

Хочет пить отраву…

(«Желанье славы», август 1850 года)

Этот текст, вкупе с другими, позволяет судить о непомерных амбициях молодого Добролюбова, ригористичном характере его натуры. Чем больше его воображение распаляется от желания славы на каком-то публичном поприще, тем более он дисциплинирует себя в стихах и осмеивает собственные пороки, препятствующие достижению успеха. Так происходит сразу в трех стихотворениях, направленных против собственной лености («Сатира на леность», «Леность», «Эпиграммы на леность»). Непрерывный труд и самообразование в поэтическом мире и этическом кодексе Добролюбова на протяжении всей его короткой жизни были едва ли не высшей ценностью и императивом (это постоянно подчеркивал и его первый и, возможно, лучше всех его понимавший биограф Чернышевский). В это же время Добролюбов в стихах формулирует для себя идеал, какого хочет достичь:

Еще я на заре моей жизни…

Еще много надежд у меня.

Я могу быть полезен отчизне,

У меня в душе много огня.

Я предчувствую — я не могу,

Как и все, свою жизнь провести,

Я быть выше и лучше могу,

Я могу вперед многих идти.

Неужли Бог меня одарил

И умом и моим прилежаньем

Для того лишь, в толпе чтоб я жил

Своего превосходства сознаньем.

(«Надежды»)

Это стихотворение — наиболее концентрированное выражение завладевших Добролюбовым с шестнадцати лет непомерного тщеславия, твердой уверенности в своей избранности, в «особом предназначении» к великим делам на пользу отчизны. Эти мысли оформляются при помощи романтической оппозиции «поэт — толпа» (об этом же — стихотворение «Миг досады»). Добролюбов мыслит себя «избранником» судьбы, убирая из стихов все традиционные для романтической лирики ламентации по поводу роли поэта. Поэзия как таковая его не интересует: среди более чем сотни ранних стихов мы не найдем ни одного «мета-поэтического» текста о музе или о лире. Поэтический язык Добролюбову нужен для других целей: для формулирования своих идеалов, для проработки своих комплексов, как «Франклинов журнал». Дневников ему было недостаточно (дневники 1849–1851 годов до нас не дошли, но, скорее всего, в это время они тоже велись).

Неудивительно, что самомнение, честолюбие и тщеславие Добролюбова приводили его к частым конфликтам с однокашниками — вначале по семинарии, а позже по педагогическому институту: почти все мемуаристы-семинаристы свидетельствовали, что Добролюбов был замкнутый сноб, с трудом идущий на контакт. Не последнюю роль здесь играло, очевидно, наполеоническое чувство, откровенно описанное в стихах «Между товарищами»:

С презреньем их благодарю,

Гордó на вопрос отвечаю,

Со всеми гордó говорю

И их ни во что поставляю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но больше и злобней я рад,

Коль случай найду посмеяться

И видеть, как жалко глядят

И сколько меня все боятся.

(30 мая 1851 года)

Понятно, что в этих строчках отразились какие-то конфликты семинариста с соучениками, о которых мы, скорее всего, никогда не узнаем. Не менее важно, однако, сколь большое место занимает гордыня/гордость в психологическом ландшафте души сочинителя.

В 1851 году Добролюбов пишет парадоксальное стихотворение «Человечное чувство», которое, на наш взгляд, наиболее полно раскрывает перед читателем фундаментальное противоречие его натуры: с одной стороны — неприязнь к окружающим его людям («Когда мизантропом пред всеми себя выставлял я»), с другой — братскую любовь к абстрактному русскому народу и, возможно, всему человечеству:

Не много нуждаюсь я в людях!., крепки мои силы!..

Но что-то — и сам я знаю, что это такое, —

Влечет меня к ним, заставляет любить их, как братьев,

И мне говорит, что я их не могу ненавидеть.

(23 сентября 1851 года)

Этот парадокс характерен для добролюбовского самоощущения и поведения на протяжении всей его жизни. Только узкий круг близких друзей и единомышленников будет отзываться о критике с симпатией. В мемуарах остальных он будет запечатлен как излишне принципиальный, злобный («змея очковая», по словам Тургенева), ригористичный, сухой, бессердечный юноша. Мало кто знал, что под внешней черствой оболочкой скрывалось сердце, жаждущее любви, страстная натура — «молодой и пылкий человек», как назвал себя Добролюбов в стихотворении «В 16 лет» (31 января 1852 года). Он т