русского бойца не повстречал.
Кто этот пленник, окруженный строгим,
Особым уваженьем земляков?
Он очень слаб, едва волочит ноги,
И на запястьях шрамы от оков.
Его натянутые скулы смуглы,
И губы ниточкой, и нос остер.
Горячие глаза черны, как угли,
Но сед его мальчишеский вихор.
(Я видел раньше это непростое
Лицо, но в повторенье — и оно
Не горем, а девичьей красотою
Казалось мне тогда озарено.)
По слухам, он еще под Минском ранен.
Враги в лесах охотились за ним.
Друзья его зовут полковник Танин,
Но, вероятно, это псевдоним.
И в разговоре очень осторожном
Они друг друга стали узнавать.
Еще со смертью побороться можно —
Двум не бывать, одной не миновать!
«Ведь вы солдат Испании? Отлично.
Не будем забывать своих забот.
Антифашистов, вам известных лично,
Пожалуйста, возьмите на учет.
В отдельности поговорите с каждым.
Проверить надо всех, не торопясь:
Кто может справиться с заданьем важным
И с Тельманом в тюрьме наладить связь?
Товарищи из Франции и Польши
Связались с партизанами уже.
Не мне учить вас, чем живет подпольщик,
Как ни было бы тяжко на душе».
Они расстались. Все, как прежде, было:
Овчарки, пулеметы, смерть и труд.
Но Фриц дышал отныне новой силой,
Сраженьем, продолжающимся тут.
Стал этот лагерь, спрятанный за лесом,
Среди полей сожженных и болот,
Необычайным мировым конгрессом:
Как там ни тяжело — борьба идет!
(В последний час: в районе Орлеана
Крушение устроили маки;
На берегах Норвегии туманной
Склад пороха взорвали рыбаки.)
И комендант исходит лютой злобой:
«Перестрелять евреев и цыган;
Антифашистов — на режим особый,
Сковать их по рукам и по ногам!
Военнопленных русских — самых прытких
Туда же, в карцер. И пускай они
Отведают средневековой пытки,
Усовершенствованной в наши дни».
И вышло так, что в темном каземате,
Где нет ни табурета, ни кровати,
Среди промозглой сырости и мглы,
Спина к спине — полковник Танин с Фрицем.
По темным лицам ползают мокрицы…
Ручные и ножные кандалы
Несчастным не дают пошевелиться.
О чем они кровавыми губами
Друг другу шепчут? Кажется, о том,
Что суждена развязка этой драме,
Все в мире переменится потом.
Москва в Берлин ворвется не для мести,
Хотя жесток и страшен счет обид.
Германия разбитая воскреснет,
Преодолев отчаянье и стыд.
Вернется Гете, возвратится Шиллер,
И Вагнер в буре музыки придет.
Так будет, будет! Так они решили,
Встречая новый сорок третий год.
(В последний час: у Волги и у Дона
Кольцо замкнулось вкруг фашистских войск.
Враг жрет конину. Тает оборона,
Как в блиндажах на свечках тает воск.
И залпы артиллерии советской
По траектории вокруг земли
Летят и тюрьмы сотрясают вестью,
Что наши в наступленье перешли.)
У заключенных времени так много!
О прежней жизни, радостях, тревогах
Они друг другу шепчут без конца.
И слышат только стены одиночки,
Что взял себе полковник имя дочки —
Ведь это не зазорно для отца.
Она в Москве. Она зовется Таней.
Теперь уже ей девятнадцать лет.
А у товарища воспоминаний
Ни о семье, ни об уюте нет.
Не делит он ни с кем своих страданий,
Любовь — ему неведомый предмет.
Он сын борьбы, и муж ее, и может
Отцом ей стать и братом на века…
Наверное, успеют уничтожить
Его и русского большевика.
Но если не бессмертны коммунисты,
То дело их бессмертно! Вновь и вновь
Они сражаются, идут на приступ,
И в том их жизнь, их правда, их любовь.
И русский вспоминает про метели,
Что нынче закипают на Дону.
Двадцатого столетья Прометеи,
Они, как победители, в плену.
Глава тридцать третья«ХОЗЯЙСТВО КАЙТАНОВА»
Поправившись после второго раненья,
В песках и снегах, по разбитому следу,
Заволжьем, минуя пустые селенья,
Опять в Сталинград осажденный я еду.
Уже иноземцы в кольце, словно волки,
Вся в красных флажках наша карта штабная,
Но нашим гвардейцам, притиснутым к Волге,
По-прежнему трудно, и я это знаю.
Вот берег. И дальше нельзя на машинах:
Искромсанный лед, затонувшее судно,
И в дымке над кручею — город в руинах.
От края до края мертво и безлюдно.
Иду к переправе. Опять перестрелка.
Дубеет лицо от морозного ветра.
У берега столб и фанерная стрелка:
«Хозяйство Кайтанова — семьдесят метров».
Быть может, ошибка? Не верится даже,
Что встречу я здесь своего Николая.
Спускаюсь в какой-то невзрачный блиндажик,
Где в бочке поленья стреляют, пылая.
А друг мой лежит на березовых нарах,
Мучительный сон придавил его грузно.
Он, в шапке солдатской и в валенках старых,
Не сразу товарищем юности узнан.
Читатель подумает: нет ли обмана?
Поверить ли этому доброму чуду?
Как будто нарочно, как пишут в романах,
Встречаются эти ребята повсюду.
Я тоже смущен совпаденьем немного.
Но в нем ни фантазии нету, ни вздора.
Ходите не с краю, а главной дорогой —
И встретите всех, кто вам близок и дорог!
«Проснись, бригадир!» Он припухшие веки
Приподнял и мне улыбнулся устало,
Как будто мы только что виделись в штреке,
А лет этих огненных как не бывало.
«Здоров, сочинитель! И ты в Сталинграде?
Отлично! Садись. Раздевайся. Обедал?
Досталось, однако, всей нашей бригаде.
Но здесь нам должна улыбнуться победа».
«Ты чем тут командуешь?» — «Строил туннели.
А с августа послан держать переправу.
Представь, что недавно — на прошлой неделе —
Я видел вторично Уфимцева Славу.
Он ехал взглянуть на фашистского аса.
На сбитого летчика первого класса.
Птенцов обучать довелось ему в школе.
В глубоком тылу тяжело ему было,
Он рвался на фронт, как орел из неволи,
Но тут к нам война и сама подступила.
Узнать бы еще, где Алеша Акишин!
Должно быть, легка она — жизнь краснофлотца!
Я спрашивал Лелю: он пишет — не пишет?
Молчит, а сама, видно, ждет не дождется!»
«Ты что это, вправду? Ревнуешь, быть может?»
«Ничуть не ревную. К Алеше тем паче.
Тут случай особый, он труден и сложен,
Но Леля, как вспомнит Акишина, плачет.
Вот Лелины письма, читай, если хочешь,
У нас от товарищей нету секретов».
Рукой он разгладил измятый листочек,
В кармане его гимнастерки согретый:
«Коля! Мы как-то неправильно жили.
Мало смеялись и скупо дружили.
Это в разлуке особенно видно.
Не за тебя, за себя мне обидно.
Вот и сейчас написать я хотела,
Чтобы письмо голубком полетело,
А получается как-то коряво…
В полном порядке наш маленький Слава:
Есть из-за Камы две телеграммы.
Что у меня? Лишь тоска да работа.
Жмем под землей до десятого пота.
Но ничего, потруднее бывало —
Стройка не сразу росла-оживала.
Сам понимаешь, что сил маловато:
Женщины только в метро да девчата.
Вдовы, солдатки и брошенки вместе,
Жены и дочки пропавших без вести,
А из мужчин только дядя Сережа.
Все на фронтах, на войне, кто моложе.
Рядом со мною
В мокром забое
Девочки в тапочках —
Цыпки на лапочках.
Но к январю сорок третьего года
Путь дотянули до автозавода.
Поезд пустили! Не верили сами
В то, что такое построено нами.
Милый! Ну как там у вас, в Сталинграде?
Чаще пиши мне любви нашей ради!
Точка. Спешу. Начинается смена.
Крепко целую. Елена».
Сложил Николай этот листик заветный,
Потершийся сильно на линиях сгиба,
И, в печку подбросив хрустящие ветви,
Задумчиво вымолвил: «Леле спасибо
За веру в победу, которой так щедро
Она одарила меня в эту пору».
Мы вышли в поток сталинградского ветра,
Чертовски мешающего разговору.
Опять переправа под беглым обстрелом,
А надо идти мне участком опасным,
По черному льду, по настилам горелым,
Туда, где спасают мечту о прекрасном.
Прощаемся так, будто встретимся снова
Сегодня иль завтра, — беспечные люди,
Когда мы поймем, как разлука сурова
И, может случиться, что встречи не будет.
«Пока!..»
«До свидания!..»