Добровольцы — страница 20 из 28

русского бойца не повстречал.

Кто этот пленник, окруженный строгим,

Особым уваженьем земляков?

Он очень слаб, едва волочит ноги,

И на запястьях шрамы от оков.

Его натянутые скулы смуглы,

И губы ниточкой, и нос остер.

Горячие глаза черны, как угли,

Но сед его мальчишеский вихор.

(Я видел раньше это непростое

Лицо, но в повторенье — и оно

Не горем, а девичьей красотою

Казалось мне тогда озарено.)

По слухам, он еще под Минском ранен.

Враги в лесах охотились за ним.

Друзья его зовут полковник Танин,

Но, вероятно, это псевдоним.

И в разговоре очень осторожном

Они друг друга стали узнавать.

Еще со смертью побороться можно —

Двум не бывать, одной не миновать!

«Ведь вы солдат Испании? Отлично.

Не будем забывать своих забот.

Антифашистов, вам известных лично,

Пожалуйста, возьмите на учет.

В отдельности поговорите с каждым.

Проверить надо всех, не торопясь:

Кто может справиться с заданьем важным

И с Тельманом в тюрьме наладить связь?

Товарищи из Франции и Польши

Связались с партизанами уже.

Не мне учить вас, чем живет подпольщик,

Как ни было бы тяжко на душе».

Они расстались. Все, как прежде, было:

Овчарки, пулеметы, смерть и труд.

Но Фриц дышал отныне новой силой,

Сраженьем, продолжающимся тут.

Стал этот лагерь, спрятанный за лесом,

Среди полей сожженных и болот,

Необычайным мировым конгрессом:

Как там ни тяжело — борьба идет!

(В последний час: в районе Орлеана

Крушение устроили маки;

На берегах Норвегии туманной

Склад пороха взорвали рыбаки.)

И комендант исходит лютой злобой:

«Перестрелять евреев и цыган;

Антифашистов — на режим особый,

Сковать их по рукам и по ногам!

Военнопленных русских — самых прытких

Туда же, в карцер. И пускай они

Отведают средневековой пытки,

Усовершенствованной в наши дни».

И вышло так, что в темном каземате,

Где нет ни табурета, ни кровати,

Среди промозглой сырости и мглы,

Спина к спине — полковник Танин с Фрицем.

По темным лицам ползают мокрицы…

Ручные и ножные кандалы

Несчастным не дают пошевелиться.

О чем они кровавыми губами

Друг другу шепчут? Кажется, о том,

Что суждена развязка этой драме,

Все в мире переменится потом.

Москва в Берлин ворвется не для мести,

Хотя жесток и страшен счет обид.

Германия разбитая воскреснет,

Преодолев отчаянье и стыд.

Вернется Гете, возвратится Шиллер,

И Вагнер в буре музыки придет.

Так будет, будет! Так они решили,

Встречая новый сорок третий год.

(В последний час: у Волги и у Дона

Кольцо замкнулось вкруг фашистских войск.

Враг жрет конину. Тает оборона,

Как в блиндажах на свечках тает воск.

И залпы артиллерии советской

По траектории вокруг земли

Летят и тюрьмы сотрясают вестью,

Что наши в наступленье перешли.)

У заключенных времени так много!

О прежней жизни, радостях, тревогах

Они друг другу шепчут без конца.

И слышат только стены одиночки,

Что взял себе полковник имя дочки —

Ведь это не зазорно для отца.

Она в Москве. Она зовется Таней.

Теперь уже ей девятнадцать лет.

А у товарища воспоминаний

Ни о семье, ни об уюте нет.

Не делит он ни с кем своих страданий,

Любовь — ему неведомый предмет.

Он сын борьбы, и муж ее, и может

Отцом ей стать и братом на века…

Наверное, успеют уничтожить

Его и русского большевика.

Но если не бессмертны коммунисты,

То дело их бессмертно! Вновь и вновь

Они сражаются, идут на приступ,

И в том их жизнь, их правда, их любовь.

И русский вспоминает про метели,

Что нынче закипают на Дону.

Двадцатого столетья Прометеи,

Они, как победители, в плену.

Глава тридцать третья«ХОЗЯЙСТВО КАЙТАНОВА»

Поправившись после второго раненья,

В песках и снегах, по разбитому следу,

Заволжьем, минуя пустые селенья,

Опять в Сталинград осажденный я еду.

Уже иноземцы в кольце, словно волки,

Вся в красных флажках наша карта штабная,

Но нашим гвардейцам, притиснутым к Волге,

По-прежнему трудно, и я это знаю.

Вот берег. И дальше нельзя на машинах:

Искромсанный лед, затонувшее судно,

И в дымке над кручею — город в руинах.

От края до края мертво и безлюдно.

Иду к переправе. Опять перестрелка.

Дубеет лицо от морозного ветра.

У берега столб и фанерная стрелка:

«Хозяйство Кайтанова — семьдесят метров».

Быть может, ошибка? Не верится даже,

Что встречу я здесь своего Николая.

Спускаюсь в какой-то невзрачный блиндажик,

Где в бочке поленья стреляют, пылая.

А друг мой лежит на березовых нарах,

Мучительный сон придавил его грузно.

Он, в шапке солдатской и в валенках старых,

Не сразу товарищем юности узнан.

Читатель подумает: нет ли обмана?

Поверить ли этому доброму чуду?

Как будто нарочно, как пишут в романах,

Встречаются эти ребята повсюду.

Я тоже смущен совпаденьем немного.

Но в нем ни фантазии нету, ни вздора.

Ходите не с краю, а главной дорогой —

И встретите всех, кто вам близок и дорог!

«Проснись, бригадир!» Он припухшие веки

Приподнял и мне улыбнулся устало,

Как будто мы только что виделись в штреке,

А лет этих огненных как не бывало.

«Здоров, сочинитель! И ты в Сталинграде?

Отлично! Садись. Раздевайся. Обедал?

Досталось, однако, всей нашей бригаде.

Но здесь нам должна улыбнуться победа».

«Ты чем тут командуешь?» — «Строил туннели.

А с августа послан держать переправу.

Представь, что недавно — на прошлой неделе —

Я видел вторично Уфимцева Славу.

Он ехал взглянуть на фашистского аса.

На сбитого летчика первого класса.

Птенцов обучать довелось ему в школе.

В глубоком тылу тяжело ему было,

Он рвался на фронт, как орел из неволи,

Но тут к нам война и сама подступила.

Узнать бы еще, где Алеша Акишин!

Должно быть, легка она — жизнь краснофлотца!

Я спрашивал Лелю: он пишет — не пишет?

Молчит, а сама, видно, ждет не дождется!»

«Ты что это, вправду? Ревнуешь, быть может?»

«Ничуть не ревную. К Алеше тем паче.

Тут случай особый, он труден и сложен,

Но Леля, как вспомнит Акишина, плачет.

Вот Лелины письма, читай, если хочешь,

У нас от товарищей нету секретов».

Рукой он разгладил измятый листочек,

В кармане его гимнастерки согретый:

«Коля! Мы как-то неправильно жили.

Мало смеялись и скупо дружили.

Это в разлуке особенно видно.

Не за тебя, за себя мне обидно.

Вот и сейчас написать я хотела,

Чтобы письмо голубком полетело,

А получается как-то коряво…

В полном порядке наш маленький Слава:

Есть из-за Камы две телеграммы.

Что у меня? Лишь тоска да работа.

Жмем под землей до десятого пота.

Но ничего, потруднее бывало —

Стройка не сразу росла-оживала.

Сам понимаешь, что сил маловато:

Женщины только в метро да девчата.

Вдовы, солдатки и брошенки вместе,

Жены и дочки пропавших без вести,

А из мужчин только дядя Сережа.

Все на фронтах, на войне, кто моложе.

Рядом со мною

В мокром забое

Девочки в тапочках —

Цыпки на лапочках.

Но к январю сорок третьего года

Путь дотянули до автозавода.

Поезд пустили! Не верили сами

В то, что такое построено нами.

Милый! Ну как там у вас, в Сталинграде?

Чаще пиши мне любви нашей ради!

Точка. Спешу. Начинается смена.

Крепко целую. Елена».

Сложил Николай этот листик заветный,

Потершийся сильно на линиях сгиба,

И, в печку подбросив хрустящие ветви,

Задумчиво вымолвил: «Леле спасибо

За веру в победу, которой так щедро

Она одарила меня в эту пору».

Мы вышли в поток сталинградского ветра,

Чертовски мешающего разговору.

Опять переправа под беглым обстрелом,

А надо идти мне участком опасным,

По черному льду, по настилам горелым,

Туда, где спасают мечту о прекрасном.

Прощаемся так, будто встретимся снова

Сегодня иль завтра, — беспечные люди,

Когда мы поймем, как разлука сурова

И, может случиться, что встречи не будет.

«Пока!..»

«До свидания!..»