Добровольцы — страница 5 из 28

Но если бы ты заглянул в мою душу

(Не выдай, не выдай, товарищ хороший)

То понял бы сразу: я попросту трушу

И даже завидовать начал Алеше.

Но дышит спокойствие рядом со мною,

Твердит, как урок, рассудительный Слава:

«Находится слева кольцо вытяжное,

Скоба запасная находится справа.

Вылазь на крыло! Как в Москву-реку с вышки,

Ныряй без раздумий — солдатиком, рыбкой.

Об этом еще не написаны книжки,

Мы первые будем», — добавил с улыбкой.

Нам все начинать выпадало на долю,

Недаром недавно звались «пионеры».

Эпоха такою была молодою,

Что в прошлом нечасто встречались примеры.

У края покатого летного поля

Пирует с подругами шумная Леля.

Консервы лежат на вчерашней газете

И скромные ломтики серого хлеба.

Вокруг на траве мы расселись, как дети,

Близ летного поля у самого неба.

Что с Машей? Она опустила ресницы

А Слава? Он смотрит в небесные дали

Как важно им было бы объясниться!

Зачем им друзья в это утро мешали?

Товарищи! Небо зовет голубое,

Нас ждут самолеты на поле зеленом,

И мы в парашютную входим гурьбою,

И каждый гордится комбинезоном.

Инструктор сверкает вставными зубами.

Страшней мне становится с каждой минутой.

Заводят У-2, и лиловое пламя

При выхлопе рвется из патрубков гнутых.

(У-2 не зовется еще «кукурузник»,

Еще не летит над сожженной травою,

Овеянный славою всесоюзной,

Всеевропейскою и мировою.)

Мне первому прыгать. Проклятый алфавит!

До буквы моей никого не нашлось.

Пилот преспокойно на взлетную правит,

Ангары и люди уносятся вкось,

И машет Уфимцев мне рыцарской крагой.

Куда-то — не в пятки ль? — уходит душа.

Я после скажу, что был полон отвагой,

Когда приземлюсь, парашютом шурша.

Одна лишь надежда, что красные кольца

Кругами спасательными на груди

Но ты в эти выси взлетел добровольцем

От имени тех, кто всегда впереди.

Бесстрашным зовется твое поколенье!

У-2 тарахтит и заходит на круг.

Что храбрость? Нелегкое преодоленье

Животного страха, дрожания рук.

Смелей комсомолец! Я все-таки трушу.

В лицо ударяет порыв ветровой

Пилот меня резко толкает. Я рушусь

Из облачка вниз головой.

Рывок! И за кратким мучительным громом,

Треща, раскрывается шелковый зонт,

Я тихо вращаюсь над аэродромом,

Как циркуль, где радиусом горизонт.

Кому рассказать, что я счастлив по-детски,

И небо чудесно, и ветер горяч?

Запеть бы! Но песни свои с Дунаевским

Еще только пишет Кумач.

И вот как плетеные белые вожжи,

Тяну на себя парашютные стропы,

Чьи длинные тени протянутся позже,

Как меридианы на карте Европы.

Распалась налитая воздухом чаша.

Беспомощный шелк на траве серебрится.

Второй — по алфавиту — прыгает Маша,

И взглядом ее провожает Уфимцев.

Дружочек наш милый! Так быстро взлетела,

Товарищам слова сказать не успела…

В решеньи своем никому не призналась.

Все выше ее голубая дорога.

Внизу на земле ее сердце осталось,

Бессонная ночь, и печаль и тревога.

Мотор выключает, командует летчик:

«Пошел!» Кувыркается в небе комочек.

Сейчас вытяжной парашютик заблещет,

Стремительный шелк за собой увлекая.

Комочек несется, мелькая зловеще;

Мгновенна как вечность, секунда такая.

«Успею! Успею! Не мне это больно —

Тому, кто в бою не уйдет от погони.

Земля уже близко. Однако довольно…»

Но тут ускользнуло кольцо из ладони.

И все… Только мчится и воет сиреной

Машина. Да белый халат на подножке,

И врач на одно опустился колено

Над чем-то ужасным на взлетной дорожке.

Под пологом шелковым, пологом белым

Не ты, наш дружок. То, что было тобою.

Не знает никто твоих помыслов смелых,

Рожденных в предчувствии первого боя.

Еще до Расковой, еще до Гастелло

Девчонка, десяток инструкций нарушив,

По мирному небу звездой пролетела,

Пылающий след прочертив в наших душах.

Отставить прыжки! Тишина неживая.

Кайтанов безмолвствует, с виду бесстрастный,

Но слезы, в рябинках его застревая,

На утреннем солнце сверкают и гаснут.

Носилки. И Леля с пустыми зрачками,

И Слава Уфимцев с лицом словно камень.

Он шепчет, пронизанный холодом лютым:

«Позвольте мне прыгнуть с ее парашютом…»

Глава восьмаяАВАРИЯ

Созвездьями смутными ночь засветилась.

Безмолвная смена под землю спустилась.

Товарищи, где мы? В холодном забое.

Как Маша теперь, — глубоко под землею.

И мутные воды капризной Неглинки

Сочатся в породе, как будто слезинки.

У Славы увяла разбойная челка,

Лицо — как лоскут парашютного шелка.

Как вечность, идет за минутой минута,

И шепотом мы говорим почему-то,

Молчаньем стараясь утешить друг друга.

Вдруг около клети послышалась ругань,

Товарищ Оглотков явился в бригаду:

«Сегодня в забоях ни сладу, ни ладу!

А ну-ка, орлы, поднажмите! В работе,

В работе всегда утешенье найдете!..»

И дальше помчался по шпалам и лужам…

Да разве он может понять, как мы тужим!

Мы пики вонзили в девонскую глину,

Но, силы лишенные наполовину,

Остановились для перекура,

Шипение воздуха слушая хмуро.

И не заметили, как осторожно

Присел с нами рядышком дядя Сережа.

«Поплачьте, товарищи, станет вам легче.

От горя слеза лучше доктора лечит».

Нас горем пришибло. Нам кажется странным,

Что жизнь пробивается светом сквозь тьму.

Но время умеет залечивать раны,

И скажем за это спасибо ему.

За сменами дни, а за днями недели,

Бегут вагонетки по скользкой тропе,

Из штолен вылупливаются туннели,

А мы в них — как будто птенцы в скорлупе.

Одна за другой вагонетки с породой

Бегут и бегут на-гора без конца.

Все тверже, все крепче бетонные своды,

И жестче становятся крылья птенца.

Проходку ведем по далеким столетьям:

То речка возникнет, зловеще журча,

То мертвый тайник на пути своем встретим,

То череп, то цепь, то обломок меча.

Глубины московской земли непокорны,

Они отступать не желают, грозя

Обвалом, и взрывом, и гибелью черной.

Крепленья трещат, но сдаваться нельзя.

В забое четыре отчаянных друга.

Стучат молотки, словно сердце одно.

Порода навстречу вдруг выперла туго

И хлынула в лица. И стало темно.

Холодная жижа нам хлынула в лица,

И стало темно, и забой шевелится,

И слышно, как дышит подземное дно.

На нас навалилась тяжелая полночь.

Мы грудью своей зажимаем дыру

И слышим сквозь грохот, в холодном жару,

Как Леля вопит: «Погибаем! На помощь!»

От этого крика страшней почему-то.

Откуда здесь Леля, в кромешном аду?

Плывун нажимает упрямо и круто,

Еще полсекунды — и упаду.

Забой наполняется голосами,

А наш бригадир, все на свете кляня,

Хрипит: «Не волнуйтесь, мы справимся сами!»

И падает навзничь, сшибая меня.

Очнулись в здравпункте.

Как старый знакомый,

Термометры ставит нам доктор седой.

А мышцы разбиты горячей истомой,

И бронхи как будто налиты водой.

Наш добрый старик на минуточку вышел.

Тут, Славе шепнув: «Я пропал все равно», —

Встает, как лунатик, Алеша Акишин

И лезет на улицу через окно.

Собравши последние силы, он лезет,

Спускает ледащие ноги во двор.

Он прав! Пуще самых ужасных болезней

Я тоже боюсь докторов до сих пор.

Вновь доктор зашел, переменой испуган,

Термометры вынул и ставит опять.

«Не вижу я вашего юного друга,

Которого надо бы с шахты списать».

Кайтанов глядит на врача хитровато:

«Акишин? Он только что вышел куда-то!»

К нам шумы доносятся из коридора,

Шаги молотками стучатся в висок.

Обрывки взволнованного разговора

И дяди Сережи охрипший басок.

Мы слышим: «Их четверо было в забое».

«Все живы остались?»

«Как будто бы да».

«Поток плывуна заслонили собою.

Чуть-чуть не случилась большая беда.

Могли бы в Охотном дома обвалиться,

У старой земли гниловато нутро».

«Доверье бы к нам потеряла столица,

И так обыватель боится метро».

«А если бы хлынул плывун по туннелю,

Все заново рыть бы, наверно, пришлось».

«Тогда бы уж стройку не кончить в апреле».

«Ну, слава те господи, обошлось!»