Добрые люди — страница 42 из 97

Неожиданно Брингас останавливается и поднимает вверх указательный палец, будто хочет сообщить нечто важное, требующее повышенного внимания.

– Желаете прогуляться? Хочу показать вам храм несколько иного рода, еще более мрачный.

Следуя за аббатом, они пересекают мост, соединяющий остров с правым берегом. Перед ними дома в несколько этажей, расположенные по обе стороны улицы и заслоняющие собой Сену. На первых этажах ютятся лавки, торгующие старыми книгами и культовыми предметами.

– В любом случае, – продолжает Брингас, мрачно поглядывая на витрину, набитую четками, распятьями и образками, – нельзя забывать, что эти священники совсем недавно отказали в христианском погребении самому Вольтеру…

Имя последнего аббат произнес с такой фамильярностью, что дон Эрмохенес смотрит на него с наивным любопытством.

– Вы видели Вольтера? Вы его знали?!

Аббат делает еще несколько шагов, опустив голову и будто бы стараясь побороть гнев, растущий у него внутри. Затем с решительным видом выпрямляется и разводит в стороны руки, будто бы желая обнять весь мир.

– Ах, Вольтер! – восклицает он. – Этот величайший предатель человечества!

– Признаться, вы меня просто наповал сразили! – изумляется библиотекарь.

Аббат сверлит его лихорадочным взглядом.

– Наповал, говорите? Вот и я почувствовал то же самое, когда человек, который изменил разум нашего века, продал свое первородство за миску чечевичной похлебки на столе у власть имущих.

– Да что вы такое говорите?!

– Говорю, что слышите. Отшельнику из Фернея на самом деле вовсе не нравилось его одиночество, зато ему были весьма по душе лесть, власть, деньги, похлопывания по плечу тех же самых идиотов, с которыми он якобы сражался на страницах своих книг… Он ускользнул, как угорь, в разгар самых опасных споров, которые привели его верных почитателей в тюрьму или на эшафот… Кто бы мог соревноваться с ним в проворстве, когда пришлось удирать, смазав пятки? Что он умел – так это произвести впечатление: уж в этом таланта ему не занимать. Однако он никогда не завершал начатого. Вот почему его мощный интеллект не заслуживает человеческого прощения.

– Черт подери! Кого же вы в таком случае почитаете?

– Кого? Кого, вы говорите, я почитаю?! Несравненного, благородного, великодушного. Единственно чистого и незапятнанного из всех них. Великого Жан-Жака, кого же еще?

Брингас делает еще несколько шагов, останавливается и с театральным трагизмом подносит руки к лицу. Затем продолжает свой путь.

– До сих пор проливаю слезы, вспоминая нашу встречу…

– Ого, – оживляется адмирал. – Вы были знакомы с Руссо?

– Косвенно, косвенно, – темнит аббат. – Я встретил его, когда он выходил из своего дома на рю Платриер, в своей Гефсимании: самой скромной, убогой и презренной улице этого города, на которой он прозябал в бедности и безвестности, преследуемый и презираемый, поносимый Вольтером, Юмом, Мирабо и прочими выскочками самого последнего разбора… Как сейчас помню, это было четвертого мая семьдесят восьмого года; впереди у него оставалось всего два месяца жизни… Этот день я отметил белым пятном в героическом календаре моего существования. Я снял шляпу – еще помню, у меня парик упал на мостовую – и поприветствовал его громкими возгласами. Он заметил меня: две пары глаз, два разума, а душа – одна на двоих… Вот и все.

Дон Эрмохенес разочарован.

– Все?

– Ну да. – Брингас смотрит на него искоса. – Вам что, мало?

– Получается, вы с ним даже не разговаривали?

– А зачем? Многие годы мы беседовали на страницах его писаний. Я сразу понял, что великий философ, наделенный божественной интуицией, признал брата-близнеца, вернейшего из друзей. И он мне улыбнулся своей несравненной улыбкой, такой красноречивой, благородной, такой…

– Голодной? – не удержался адмирал.

Свирепый взгляд Брингаса не производит впечатления на бесстрастную, неизменно вежливую улыбку академика.

– Вы что, издеваетесь надо мной? – мгновенно надувается аббат.

– Ну что вы.

– А выглядит именно так.

– Ни в коем случае.

– Руссо, великий Руссо! – вновь принимается за свое Брингас, поразмыслив несколько секунд. – Его по-прежнему преследуют и бесчестят бессовестные церковники… Сколько красивых слов: милосердие, справедливость. Но не верьте им! Будьте бдительны! Церковники-мракобесы ни за что не позволят пробиться ни единому лучу разума… Собаки!

– Полноте, дорогой друг, – протестует дон Эрмохенес. – Собаки… Разве так можно?

– Никаких дорогих друзей, ни черта лысого! Все именно так, как я сказал: собаки, от морды до хвоста.

Они оставили позади мост и Гревскую площадь и шагают по эспланаде, образующей набережную реки, вдоль которой пришвартованы баркасы и сооружены навесы, где хранят клевер для лошадей, распряженных из бесчисленных экипажей, заполняющих Париж.

– Но не они одни таковы, – добавляет Брингас, пройдя несколько метров. – Руссо – единственный из всех, кто остался чист. Остальные же… Ох, уж эти остальные! Все эти салонные философы, мнимые авторитеты, созданные для того, чтобы развлекать и ублажать аристократов, напудренных и праздных…

Вечернее солнце еще более вытягивает и без того худую и длинную тень аббата: его узкий изношенный камзол, штопаные шерстяные чулки, засаленный парик, сплошь покрытый свалявшимися катышками, дополняют образ нищего оборванца. Иногда он опускает подбородок в повязанный на шее мятый платок, словно погружаясь в тягостные раздумья; и всякий раз отросшая щетина, по которой давно плачет бритва цирюльника, с характерным звуком царапает пожелтевший шелк.

– В наши дни, – произносит наконец аббат, – человечество, как никогда ранее, ждет от нас, отважных, дерзких и неподкупных артиллеристов, чтобы мы поскорее забросали снарядами все эти Божии дома!

Дон Эрмохенес кашляет, одержимость аббата его смущает.

– Дорогой сеньор, я уважаю ваши убеждения так же, как идеи каждого человека, тем не менее считаю, что близость Бога через его творение… Дело в том, что религия…

Он осекается, потому что Брингас, встав напротив, сверлит его убийственным взглядом.

– Религия? Не смешите меня, я еще не завтракал…

– Вот как, неужели? – уточняет адмирал, ощупывая пальцами карман жилета.

С философским презрением, хотя и не без видимой внутренней борьбы, Брингас не реагирует на его намек.

– Это может подождать… Позвольте мне объяснить сперва вашему другу, что дикарь, блуждающий по лесам Южной Америки, созерцая небо и лес и чувствуя, что единственный творец всего этого великолепия – великий закон природы, находится ближе к идее Бога, чем монах, запертый в келье, или монашка, лелеющая фантазии своего воспаленного воображения… И готовая им отдаться при удобном случае.

– Ради бога, сеньор, – возмущается дон Эрмохенес. – Поверьте, монахини…

Брингас разражается зловещим апокалипсическим хохотом.

– Каждая монашка должна познать счастье материнства… Любым способом – добровольно или принудительно.

– Господи, помилуй. – Библиотекарь поворачивается к адмиралу, ища у него защиты и справедливого суда. – И вы ничего не возразите в ответ на подобную чушь?

– В монашках я, признаться, мало что смыслю, – отвечает адмирал: по-видимому, все происходящее нисколько его не смущает.

Черпая силы в собственных оскорбленных чувствах, дон Эрмохенес вновь наступает на Брингаса:

– Боюсь, что в этих делах адмирал рассуждает приблизительно так же, как вы… Он считает, что такие понятия, как Бог и разум, несовместимы.

Брингас бросает на адмирала изучающий, но дружелюбный взгляд.

– Это действительно так? А что вы сами скажете, сеньор?

На сей раз дон Педро медлит с ответом.

– Между доном Эрмохенесом и мною существует давний спор, – отвечает он с вежливым безразличием. – И готового ответа у меня нет. Вероятно, мои соображения можно обобщить следующим образом: если Бог – заблуждение, он не может быть полезен человеческому роду. Если же он действительно существует, необходимы научные доказательства его существования.

– Идея Бога полезна в любом случае, – настаивает библиотекарь. – Признайте хотя бы это!

– Даже если бы так оно и было, дорогой мой друг, полезность чьего-либо заблуждения не делает его истиной.

– На протяжении многих веков мнения различных народов совпадают в том, что касается существования различных богов, – не сдается библиотекарь. – Поскольку все мы, люди, созданы для истины, истиной не может не быть то, в чем мы полностью и единодушно согласны!

Адмирал смотрит на него со скептической улыбкой.

– Что-то я очень сомневаюсь насчет того, что все мы созданы для истины… С другой стороны, всеобщая сплоченность людей вокруг объекта, который никто из них не в силах познать, ничего не доказывает.

Оставив позади реку, они поднимаются по улице Сент-Антуан между рядами мебельных магазинов, столярных и зеркальных мастерских, чьи витрины и прилавки тянутся до церкви Сент-Мари, и оказываются в тесной темной закусочной, куда решительно направился Брингас, еще раз напомнив академикам, что не завтракал. Адмирал оплачивает два кофе с молоком и булочку с маслом и куском вяленой говядины, которую потребовал аббат, после чего все трое выходят на свежий воздух и продолжают прогулку. Впереди мрачно возвышаются темные стены Бастилии.

– Я был там, – цедит сквозь зубы Брингас, кивая в сторону крепости. – В этом светском храме произвола и тирании. Забастиленный на все засовы!

– Какое верное определение: забастиленный, – усмехается адмирал. – Достойно словарной статьи.

С блуждающим взором, то и дело поправляя съезжающий парик, Брингас продолжает свои пространные речи. Есть только одно орудие, заявляет он, которого люди, наделенные властью, будь то король или министры, боятся больше образованности своих поданных: он имеет в виду перо талантливых писателей. Совесть властей предержащих корчится всякий раз, когда один из этих народных героев – да хоть бы и сам Брингас, чтобы далеко не ходить за примером,