– Несмотря на некоторые недостатки, – говорит он наконец, – которые вполне можно усовершенствовать, то, что я увидел здесь, во Франции, кажется мне вполне разумным.
– Что вы имеете в виду? – интересуется Кондорсе.
– Я имею в виду институт монархии. По моему мнению, просвещенная монархия – это большая семья с любящими родителями и довольными чадами. Или, по крайней мере, держава, стремящаяся мирными средствами к тому, чтобы таковой быть… Вот почему мне нравится Франция. Просвещенному правительству, которое печется о своих подданных, допускает необходимые свободы и умеет быть терпимым, не грозят никакие революции.
– Вы так думаете?
– Да, таково мое скромное мнение. Не ведая ни тирании, ни деспотов, Франция надежно защищена от страшных потрясений, угрожающих менее свободным державам.
Собеседник смотрит на него с вежливым скептицизмом. Никола де Кондорсе – господин приятной наружности, одетый на английский манер, чуть старше сорока. Как ранее академикам поведал Бертанваль, несмотря на относительную молодость, Кондорсе считается видным математиком: знаток интегрального исчисления, убежденный республиканец, он принял участие в написании технических статей для «Энциклопедии».
– Слишком уж вы идеализируете Францию, дорогой мсье, – говорит Кондорсе. – Наше правительство такое же абсолютистское и деспотичное, как и ваше испанское. Разница лишь в том, что здесь больше пекутся о внешних приличиях.
– А вы придерживаетесь тех же взглядов, что и ваш друг? – спрашивает д’Аламбер, обращаясь к адмиралу.
Дон Педро качает головой и делает примирительный жест в сторону дона Эрмохенеса, заранее прося у него прощения.
– Пожалуй, нет… Я думаю, что потрясения также являются частью игры. Они берут начало в самой природе мира и вещей.
Старик философ внимательно смотрит на адмирала. Он явно заинтересован.
– Вы хотите сказать, они ей свойственны?
– Несомненно.
– Включая насилие и прочие ужасы?
– Абсолютно все явления мира.
– Значит, вы, подобно мсье Кондорсе, считаете, что подобные потрясения необходимы и неизбежны здесь, во Франции?
– Разумеется. Как и во французской Северной Америке.
– А в самой Испании и испанской Америке?
– Рано или поздно и туда угодит молния.
Д’Аламбер слушает их беседу с огромным вниманием.
– На мой взгляд, – говорит он, – вы не очень-то этого боитесь.
Адмирал пожимает плечами.
– Это как в шахматах или в морском деле. – Он берет свою чашку кофе и смотрит на нее, прежде чем сделать глоток. – Правила, основные принципы существуют не для того, чтобы их боялись или им радовались. Они таковы, каковы они есть. Главное – познать их. И принять.
Д’Аламбер смотрит на него с улыбкой, восхищенной и задумчивой.
– У вас интересное видение будущего, мсье… Несколько неожиданное для испанского военного.
– Для моряка.
– Да, простите… А могли бы вы объяснить нам, за какие грехи, по вашему мнению, в Испанию попадет молния?
– Пожалуй, мог бы. – Адмирал ставит чашку на стол, достает из рукава камзола платок и тщательно вытирает рот. – Но, надеюсь, вы простите меня, если я этого не сделаю. Я сейчас далеко от своей родины. Мне известны ее недостатки, и я часто обсуждаю их со своими земляками… Но было бы нечестно критиковать их за ее пределами. С чужестранцами, если вы будете столь любезны простить мне это слово. – Он поворачивается к библиотекарю. – Уверен, что дон Эрмохенес думает то же самое.
Д’Аламбер с улыбкой смотрит на библиотекаря.
– Это так, мсье? Вы тоже храните лояльное молчание?
– Разумеется. Иначе и быть не может, – отвечает библиотекарь, храбро выдерживая устремленные на него со всех сторон взгляды.
– Что ж, это делает честь вам обоим, – примирительно замечает философ.
Некоторое время все беседуют об идеях, истории и революциях. Бертанваль припоминает несколько классических примеров из истории, а Кондорсе восторженно рассуждает о восстании гладиаторов и рабов под предводительством Спартака в Древнем Риме.
– По моему мнению и вопреки мнению мсье Кондорсе, – вмешивается д’Аламбер, – культурная, просвещенная Европа не переживет революционных потрясений. Не для того мы писали нашу «Энциклопедию», уверяю вас. Проникновение идей и культуры в конце концов преобразует то, что неизбежно должно быть преобразовано… Мы в нашем скромном прибежище не ставим своей целью сотрясти мир, но стремимся менять его постепенно, бережно и разумно. Люди, привыкшие наслаждаться тихим кабинетным трудом, никогда не станут – точнее, мы не станем – источником опасности для общества.
– Вы в этом уверены? – невозмутимо спрашивает адмирал.
– Абсолютно.
– Всякий человек, образованный или нет, становится опасным, когда его используют с соответствующей целью. Так мне кажется… Или когда его заставляют таким быть.
Энциклопедист улыбается, он заинтригован.
– Вы говорите так, словно хорошо знаете эту тему.
– Так и есть, мсье.
Франклин и Кондорсе готовы поддержать дона Педро.
– Я по-прежнему согласен с мсье бригадиром, – утверждает первый.
– Я, разумеется, тоже, – согласно кивает второй.
Д’Аламбер поднимает обе руки, требуя внимания.
– Мы с вами, господа, смешиваем два совершенно разных мира, – мягко поизносит он. – Европу и Америку, зрелость и юность, масло и воду… Я уверен, что, каковы бы ни были наши идеи, теории, устремления, они никогда не вызовут внезапных и кровавых революций.
– Что-то я в этом не слишком уверен, – настаивает Кондорсе.
– А я вполне. Народное сознание способно мягко воспламениться чем-то добрым и благородным, если его вовремя правильно настроят. Все это присутствует в современной философии. Любой бред, любое жестокое потрясение, порожденные нашими идеями, совершенно недопустимы… Любая революция в Европе, в этом изживающем себя мире, прикончит его, причем не насилием, а бесконечными размышлениями и рассуждениями.
Вокруг столика повисает молчание. Все слушают с уважением, однако на губах Кондорсе адмирал замечает едва уловимую скептическую улыбку. Со своей стороны, у простодушного дона Эрмохенеса беседа вызывает восхищение, и он лишь кивает в ответ – как ученик перед учителем, которого уважает и почитает.
– Если землякам мсье Франклина в самом деле приходится рассчитывать исключительно на мушкеты и порох, – добавляет д’Аламбер, – то старушке Европе с ее зрелым разумом остается лишь постигать и уважать законы, которые предписывают природа и разум… Нашей революции, господа, не нужно никакого иного оружия, за исключением пера и слова.
Переведя взгляд в сторону от собравшихся за столиком, адмирал видит Брингаса: тот, сидя с книжкой в дальнем углу, хмуро наблюдает за ними. А ведь вы, господа, начисто позабыли о чудаковатом аббате, чуть было не восклицает адмирал, и обо всех, подобных ему! Вы никогда не были на борту корабля, в который летят шрапнель и осколки, сознавая, как много способно вместить человеческое сердце. В ложной безопасности кофейни с ее изысканными манерами, культурной беседой, полной прекрасных филантропических идей, вы забыли о несчастных и обиженных, о бесчисленной темной армии, которая лелеет гнев и ненависть в нищих трактирах, в зловонных предместьях, куда едва проникают лучи разума и философии. Вы забываете о тяжести снежной лавины, о могуществе моря, о силе слепой природы, сметающий все и вся на своем пути. Забываете о законах самой жизни. Размышляя обо всем этом, дон Педро на мгновение испытывает огромное желание ударить кулаком по столу и ткнуть пальцем в сторону человека, о котором они забыли, как некогда неведомая рука указывала на письмена, проступившие на стене во время беспечного, пышного и трагического Валтасарова пира. Он чувствует потребность привлечь их внимание к темному силуэту, притаившемуся там, в глубине, пожирая глазами газеты и всю вселенную – разумом. Ударить по столу и все это наконец-то высказать. Заявить, что уж он-то знает, кто подожжет этот мир! Но адмирал лишь пожимает плечами, ставит чашку на стол и ничего не предпринимает.
Вечером, вернувшись из очередного безрезультатного похода в книжную лавку на улице д’Анжу, академики и Брингас прохаживаются среди крылатых коней по галерее в западной части сада Тюильри. Поскольку въезд экипажей сюда запрещен, вокруг множество гуляющих. Небо затянуто облаками, но солнце стоит высоко и воздух прогрет. С другой стороны моста открывается чудесный вид на площадь Людовика Пятнадцатого с отлитым из бронзы конным монархом, деревья Елисейских полей и Сену, текущую в отдалении.
– Обратите внимание, – сообщает Брингас, – перед вами один из самых впечатляющих городских пейзажей Европы… Закаты здесь просто великолепны!
– Как хорошо, что здесь разрешают гулять, – замечает адмирал. – Я был уверен, что это королевские владения и заходить сюда можно только в День святого Людовика.
– Ну, это для простолюдинов, – иронизирует аббат. – Для сброда. Взгляните, как выглядят гуляющие: все до единого – порядочные люди, одежда из лучших магазинов, у дам на руках – собачонки, которых я бы лично поджарил на вертеле, содержанки из Оперы, пижоны и паразиты… Посмотрите на всех этих несуразных красавчиков в высоких париках, с накладными родинками на физиономиях и в идиотских камзолах, узких, как макаронины. Вот бы их всех на галеры! Между тем швейцары, охраняющие ворота, не пускают сюда людей достойных, которые не выглядят должным образом, – без всех этих кружев на рукавах и галунов на шляпах. Они и на меня косо смотрели, заметили? Как говорится, не суди о монахе по сутане!
– Какие очаровательные детишки, – умиляется дон Эрмохенес, глядя на двоих серьезных малышей, которые шагают рядом с родителями, одетые как взрослые и с парадными шпагами на поясе.
– Какие, вот эти? – выходит из себя Брингас. – Нет более гадкого зрелища, сеньор, чем видеть малых сих морально падшими раньше времени из-за тупости своих родителей… Только взгляните на их костюмы, на кудри, белые от пудры, на дамские букли, потешные шпаги и треуголки в руках! Тщеславные и надутые, как их папаши или как те взрослые, в которых они однажды превратятся… Хорошо было бы уничтожить их прямо сейчас, пока они маленькие и безобидные. Через несколько лет это будет намного сложнее.