– Ну а что тут поделаешь? – тихо продолжал Зёма. – Как тебе объяснить… Ну вот хочешь скажу, что тебе следует сделать, чтоб уже завтра с утра подняться счастливым?.. Тебе нужно всего лишь научиться стариков и детей в хаты загонять и сжигать, обосновывая тем, что тебе нужно чуть больше жизненного пространства… Ну и ещё евреев в газовых камерах травить, потому… просто потому, что они – евреи… Ну и индейчикам, которых тебе в честной схватке не одолеть, научиться продавать заражённые оспой одеяла, и потом, зная, что они, и все их дети, и все их старики, и все женщины умерли в страшных мучениях – жить и радоваться жизни… Ну и ещё ацтеков не забудь всех по углам разогнать, потому что они добрые и воевать с тобой не умеют, а на их место негриков через океан завезти внавалку… Ну и ещё миллионы китайцев не забудь опиумом отравить всего лишь для того, чтобы подправить свой торговый баланс. И бомбочку атомную на детишек и старичков – слышь, вот это вот самое главное! – бомбочку не забудь сбросить, чтобы увенчались твои труды, чтобы свершилось наконец «величайшее достижение науки в истории человечества».
Вот и всё. И ты тут же будешь счастливым.
Ну чё, ты готов?
Готов быть счастливым?
– Я лучше сдохну, – тихо прозвучало в ответ.
– Ну вот… Ишь ты какой… А мог бы… И ни ѢѢ не подох бы… Ты просто больной. Ты – больной, понимаешь? На голову больной. Потому что ты никогда не сможешь понять, что всё это делали и продолжают делать совершенно нормальные, добрые люди. Просто с другой добротой – с такой, которая больше делает, а меньше переживает, и которая не для всех одна и огромная, а для каждого маленькая и своя. Не дано тебе этого понять, мой друг, не дано… Да и им тоже, оттого, что тебе не дано их понять, им тоже никогда не понять, что ты – добрый. Вот почему они всегда будут твоей смертной любви бояться… Они и его потому же боялись… Да потому, что вбить себе в бошки не могли никогда, что страдание – это нормально! Что только страданием воспринимает мир душа! Что если душа есть – она только страдать и умеет, потому что этот орган исключительно для того приспособлен, чтобы страдать! Глаза видят, нос нюхает, душа – страдает. Понимаешь? А спокойствие тела – это совсем уже из другого…
Зёма отставил банку и взял гитару.
– Сдохнешь, сдохнешь… – добавил он с нежной улыбкой… – Про это ты даже и не волнуйся…
Запел «Лучину»…
Как же точно, как стройно влились в ночь тихие грустные аккорды!
Потом пел «Печаль», потом «Чёрного ворона»…
И было так хорошо, так спокойно – словно это не песня, а сама жизнь текла над степями. Словно всё, что было тяжёлого и плохого, изливалось из груди с этими протяжными звуками, оставляя после себя лишь прохладную, солоноватую, дрожащую пустоту.
Ну что… Что тут ещё можно было б добавить? Ведь тебе, я уверен, уже и так всё понятно.
Летней августовской ночью, в мирное время, после двадцатичасового утомительного перегона здоровые, сытые, полные жизни люди пили, пели и страдали из-за какой-то выспренней и никому не нужной хрени, испытывая ровно то самое чувство, которое они испытывали бы, если бы прямо сейчас, ожидая смертельной атаки, сидели в траншее, им в лицо дул бы пронизывающий ледяной ветер, враг наполовину захватил бы их страну, а их родные были бы разбросаны по всему свету – и неизвестно ещё, живы ли…
I I I
Они встали около пяти через силу. Наскоро попив чайку и оправившись, пошли на рыбалку. Нет, Зёма, конечно же, пытался, по традиции, задержать отправление – он с удивлённым видом принялся бродить вокруг домика, рассказывая, что оставленный с вечера спиннинг куда-то пропал, но опытный Сокóл жёстко пресёк этот третьесортный спектакль на корню. Сунув в руки Зёме один из собственных спиннингов, он пошёл к реке. Зёма благоразумно последовал за ним.
Так далеко от Подмосковья они забирались впервые. По телеку им долго внушали про что-то «вот такенное!», и они наконец сдались.
Река была высокая, по словам местных, метра на два выше обычного. Поэтому они переправились на другую сторону (там, говорили, было больше кустов), и пошли невдалеке от берега вверх по течению, поставив воблеры на три-четыре метра. Угрюмый Сокóл сидел на румпеле, переводя взгляд с кончиков удилищ на экран эхолота. Зёма завалился в нос лодки и дремал: не мог прийти в себя после вчерашнего (допили, естественно, всё).
Солнце ещё не встало, но небо за рекой было яркое, такого, желтовато-дынного цвета. По поверхности воды навстречу им и сквозь них, как придорожные кусты мимо летящего автомобиля, бежали обрывки ночного тумана. Было не холодно, но и не жарко – дышалось легко, без усилия, так, словно это не трудолюбивый пакет лёгких раз за разом заполнялся влажным речным воздухом, а лёгкий пакет безмятежно парил на ветру… Мотор за кормой довольно бухтел, превращая тёмную воду во взбитые сливки уносящейся вдаль пены. По высоким берегам, поросшим негустой пожухлой травой, виднелись аккуратные рощи невысоких, коренастых деревьев; кое-где корни этих деревьев проступали из размытой земли причудливыми сплетениями – они напоминали перевёрнутые вниз и обезлиствевшие кроны, создавая тревожную иллюзию отражения из будущего, словно невидимая гладь воды предсказывала то, что совсем скоро, зимой, случится с зеленеющими, радостно шепчущими ветвями.
По лодке пробежала быстрая тень, и, слегка поблуждав, взгляд ухватил пролетающего неподалёку орла, который, мерно взмахивая крыльями, нёс трепещущую добычу.
Только глаза за ним уже не следили. Они замерли, прикованные к чудесному зрелищу. С горизонта, словно с края нависшего надо взглядом стола, собиралась оторваться сияющая золотом капля. Когда он заметил её, это была лишь звонкая, объёмная, щекотящая точка, но, с каждым мгновением наливаясь яркою силой, растекаясь в стороны, она превратилась в выпуклую дрожащую полоску, невыносимо набухшую от переполнивших чувств, стремящуюся взлететь, но пока неспособную.
У Сокола от этой картины свело переносицу; от подбородка к глазам прокатилась сладенькая, а потому стыдная, но невероятно приятная волна. Он потряс головой и, словно только проснувшись, увидел как-то всё сразу: бескрайнюю степь, в степи огромную реку, на реке – лодку, в лодке – себя.
Увлажнившимися глазами он посмотрел на устало сопящего, свесившего голову друга. Перевёл взгляд на солнце… И – расстроился: именно за это какое-то мгновение заря сорвалась!
Над горизонтом возвышался сверкающий и уже слепящий полукруг.
Сокóл повернулся обратно к Зёме, чтобы разбудить того и передать ему то простое, краткое слово, которое он узнал наконец, слово, которое всё вмиг ему объяснило, которое навсегда устранило печаль…
Но в этот самый момент – рвануло.
Пока, заглушив мотор, он сматывал нервно звенящее, порывающееся убежать, сгибающееся удилище, рвануло второе. Не прекращая мотать, он привстал, сделал шаг и ногой затолкал спящего.
– Крути, б…! – завопил он на туманно глядящего Зёму.
Тот сразу вскочил, спросонья едва не перевернув лодку, схватил спиннинг и начал подматывать. У Зёмы было что-то простенькое, и он, быстро выбрав снасть, отцепил и выкинул рыбку. Но Сокóл чувствовал, что его рыба борется. Он тяжело крутил катушку, а рыба, обезумев от боли, всё отматывала и отматывала. Звук постоянно работающего фрикциона отражался от близких деревьев радостным колокольным трезвоном.
– Якорь! Брось якорь! – закричал он, увидев, что их быстро подносит к заросшему кустами берегу и немного подработал удилищем, пока рыба дала слабину.
Мимо проплывали завистливо глядящие конкуренты. Его удилище было согнуто в дугу.
Бросив якорь, Зёма с полминуты терпел, держа наготове подсак и возбуждённо дыша, но, видя, что рыбина не сдаётся, схватил свой спиннинг и принялся кидать блесну к кустам. Такую большую Сокóл ещё никогда не тянул. «Вытяну-у-у-у-уть, вытяну-у-у-у-у-уть!» – как фрикцион, звенела в его голове одна-единственная мысль, и в эту секунду он знал, что, вытянув, он станет самым счастливым существом на свете. Но рыба не сдавалась. Она уже показала свой тёмно-зелёный бок в нескольких метрах от лодки, но, словно эта коза прочла все памятки по борьбе с рыболовами, едва всплыв, тут же метнулась вниз и встала подо дном лодки. Сокóл, молниеносно сработавший руками, но всё равно едва сумевший сохранить натяг, заорал на Зёму:
– Давай подсак! Чё сидишь, б…!
– Я зацепился! – орал в ответ Зёма, дёргая из стороны в сторону гнущееся удилище.
– Ты чё, охренел? – орал Сокóл, подкидывая ногою подсак. – Давай помогай!
Зёма, кое-как закрепив снасть, бросился помогать другу. Сокóл, опустивши конец удилища в воду, подработал катушкой, затянул фрикцион и с огромным усилием потянул спиннинг в сторону. Ощущение было такое, словно он бревно приподнял, подложив под его конец палочку.
Уставшая рыбина стронулась с места.
– Пошла, козочка! – разнёсся над рекою радостный возглас.
Сохраняя натяг, он завёл голову рыбы в сачок. Зёма немного потряс и резким движением поднял…
Сокóл сидел на задней банке, тяжело дыша и прижимая пойманную рыбину ногой. Солнце уже полностью вышло из-за горизонта, лучи слепили глаза. Внутри что-то мелко дрожало и рвалось наружу. Он не знал ни того, что это такое, ни того, что с этим делать.
– А-э-а-э! – издал он вдруг какой-то звериный, неровный и некрасивый, но громкий и звонкий полукрик-полувой.
Зёма, продолжавший тщетные попытки отцепиться, с улыбкой посмотрел на друга.
– Ну, давай, щёлкни меня, и отпустим, – попросил его всё ещё задыхающийся Сокóл.
Он надел перчатку и с трудом поднял щуку за жабры. Запечатлевшись, достал безмен.
– Девять шестьсот, – гордо сказал он. – Мне казалось, что под сотню…
Ещё раз осмотрев трофей со всех сторон, он вынул экстрактором крючки и выбросил свою царь-рыбу за борт. При этом воблер упал в воду и, слегка притонув, заиграл в быстром течении в двух метрах от лодки. Сокóл закурил. Зёма матерился, продолжая понемногу подтягивать лодку к зацепу.