Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.
Когда Гумилёв между строк упоминает флибустьеров, он именует их «королевскими псами», то есть опять же связывает с монархией.
Хотя Гумилёв не избежал общих для его эпохи увлечений мистикой и оккультизмом, характерно то, что это была за мистика. Он подпал под влияние доктора Папюса — тот утверждал, что создал мистический рыцарский орден мартинистов для защиты христианских государей от языческих демонов Востока, которые стоят за революционерами и безбожниками. Папюс даже встретился с царской семьей и поклялся, что мартинисты будут защищать её до последнего вздоха. И, кстати, в этом обещании он не был шарлатаном — Папюс умер при загадочных обстоятельствах в октябре 1916 года, на фронте Первой мировой войны, куда пошел добровольцем.
И тогда же, в октябре 1916 года, заговор против русской монархии начал приобретать конкретные формы.
Мир без царя
Оказаться в мире без царя — самая страшная судьба, которая может только постигнуть человека, особенно мужчину и воина. Ещё в 1909 году Гумилев пишет страшное пророческое стихотворение «Воин Агамемнона».
Смутную душу мою тяготит
Странный и страшный вопрос:
Можно ли жить, если умер Атрид,
Умер на ложе из роз?
Всё, что нам снилось всегда и везде,
Наше желанье и страх,
Всё отражалось, как в чистой воде,
В этих спокойных очах.
Манит прозрачность глубоких озер,
Смотрит с укором заря.
Тягостен, тягостен этот позор —
Жить, потерявши царя!
Пророческий дар Гумилева вообще ужасает: он иногда угадывал события не только своей жизни, но и космического масштаба, например в 1917 году написал, что в созвездии Змея вспыхнула новая звезда, и только в 1970‐е астрономы обнаружили эту звезду. В 1918 году ему пришлось пережить страшный день, когда пророчество из «Воина Агамемнона» сбылось. Вспоминает Ирина Кунина: «Внезапно на нас налетел оголтело орущий мальчишка-газетчик: „Убийство Царской Семьи в Екатеринбурге!“ Гумилёв рванулся и бросился за газетчиком, схватил его за рукав, вырвал из его рук страничку экстренного выпуска, прислонился ко мне, точно нуждаясь в опоре. Подлинно, он был бел, и казалось — еле стоял на ногах. Гумилёв опустил левую руку с газетой, медленно, проникновенно перекрестился, и только погодя, сдавленным голосом сказал: „Царствие Им небесное. Никогда им этого не прощу“. <…> Кому им? Конечно, большевикам».
Монархизм Гумилева был безусловен — он любит и конкретных монархов, и монархию как принцип. «Он был убежденным монархистом, — вспоминал переводчик Гюнтер. — Мы часто спорили с ним; я мог ещё верить, пожалуй, в просвещенный абсолютизм, но уж никак не в наследственную монархию. Гумилев же стоял за неё». Так что выбор из всего доступного тогда богатого набора мистических увлечений именно консервативного монархического мистицизма был для поэта очень показателен.
Ахматова. «Ты научила меня верить в Бога и любить Россию!»
К своему романтически-оккультному периоду Гумилёв потом относился насмешливо:
И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь — его подруга,
Коврик под его ногами — мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
В наследство от общения с масонами Гумилёву достается стремление к созданию крепких организаций, восторг перед духом средневековых цехов, к которым возводили себя масонские ложи. Время от времени в его стихах мелькают мастера, архитекторы, зодчие, вершащие таинственное дело.
Однако всё, что мы знаем о его биографии, говорит о том, что с реальным масонством и оккультизмом поэт развязался очень быстро, скорее всего, даже не получив никаких посвящений. Он отправляется в Париж, в Сорбонну, чтобы изучать магию, и там очень быстро в оккультизме разочаровывается и возвращается к традиционному христианству.
Большую роль в этом сыграла любовь всей его юности, с которой он создал величайший в истории брак поэтов: Анна Ахматова. Чтобы поздравить юную царскосельскую гимназистку Аню Горенко с днем рождения, Коля Гумилёв пробрался в Собственный сад Её величества и нарвал там в оранжерее свежих лилий. На реплику «Ещё один букет» он обиженно ответил: «Это цветы императрицы».
Отношения Гумилева с Ахматовой были мучительными. Некрасивая худая девочка из неприкаянной семьи, где вечно все со всеми были не в ладах, она была истеричной, колючей, жила в мире странных фантазий, где причудливо чередовались восторженная мистика и сумасшедший эротизм. Порой она, чтобы оскорбить и унизить неотвязного поклонника, наговаривала на себя совершенно чудовищные вещи — и он, потрясенный, выйдя из её дома в Севастополе, обнаруживал себя без копейки денег в Египте, на последние деньги плыл в Марсель, а оттуда, с группой паломников на угольном транспорте добирался до Парижа. Это, впрочем, говорит об уровне связанности тогдашнего мира, который, видимо, больше никогда не будет достигнут. В какой-то момент несчастная любовь доводит Гумилева до самоубийства — в Булонском лесу в Париже он принимает цианистый калий, но… доза оказывается слишком большой, яд не усваивается, и юный поэт чудом остается жив.
Но у Ахматовой, — такой Анна Горенко взяла псевдоним для своих стихов, была удивительная черта: абсолютное неприятие какого-либо оккультизма, твёрдая, абсолютно непоколебимая, с элементами бабьего простодушия православная вера и столь же непоколебимая пламенная любовь к России.
Эти два чувства она пробудила и в своём вечном друге Николае Гумилёве. «Ты научила меня верить в Бога и любить Россию!» — подчеркивал поэт во время очередного бурного объяснения.
Акмеизм: поэзия столыпинской реакции
Вернувшийся из Парижа в Санкт-Петербург, разорвавший с оккультизмом и декадентством, Николай Гумилёв ясно осознает свое призвание — развернуть русскую поэзию от туманной революционной иррациональности символизма к четкости, трезвости, вещности, к приятию жизни и мира, что на политическом уровне приведет и к приятию России как она есть. На смену прикидывающейся Прекрасной Дамой кровавой «незнакомке» — революции — должна прийти любимая и родная своя Россия, как часть реального и живого мира, в котором есть яростное кипение жизни, есть экзотика (как в обожаемой им Африке), есть место и человеку, с его земной любовью и есть место Богу, важнейшее из всех. С такой программой Гумилёв вступает в дискуссию с символистами.
Вместе с единомышленником, художественным критиком Сергеем Маковским, он основывает журнал «Аполлон». В этом названии заключалась целая программа. Фридрих Ницше создал миф о борьбе в древнегреческой культуре двух начал — тёмного, иррационального, буйного начала, связанного с вакханалиями бога Диониса, и светлого, рационального, связанного с четкостью и красотой форм бога Аполлона. Символисты во главе со своим духовным лидером Вячеславом Ивановым проповедовали дионисийство.
Вот как рассуждал дионисиец Вячеслав Иванов: «Все формы разрушены, грани сняты, зыблются и исчезают лики, нет личности. Белая кипень одна покрывает жадное рушенье вод. В этих недрах чреватой ночи, где гнездятся глубинные корни пола… область двуполого, мужеженского Диониса. Эта область поистине берег „по ту сторону добра и зла“».
«Иванов, — замечал Гумилев, — как и все символисты, верит в того бога, в которого он сам хочет верить, А я просто поверил в Бога, вот и всё».
В стихотворении «Потомки Каина» Гумилёв вскрывает саму сущность символистского демонизма.
Он не солгал нам, дух печально-строгий,
Принявший имя утренней звезды,
Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды,
Вкусите плод и будете, как боги».
Для юношей открылись все дороги,
Для старцев — все запретные труды,
Для девушек — янтарные плоды
И белые, как снег, единороги.
Но почему мы клонимся без сил,
Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
Нам ясен ужас древнего соблазна,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жердочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно?
Символизм, как уже было сказано ранее, — это поэзия интеллигентской тоски по революции, в результате которой «всё будет иначе». Разумеется, недопустимо сводить поэзию только к политике, но именно в русской поэзии предреволюционных десятилетий политический компонент был чрезвычайно велик: от прямых революционных агиток — «Наш царь Цусима» К. Бальмонта, до изделий более тонких, вроде «Девушка пела в церковном хоре» А. Блока, выражавшего, по сути, ту же мысль, что и Бальмонт, но с куда бóльшим изяществом. Был разработан целый эзопов язык, который искусно применяли и в публицистике, и в прозе, и в поэзии, чтобы, избегая репрессий, пропагандировать революцию.
И значительная часть поэтического языка символистов была политическим языком.
Иногда политический характер образности символистов они вскрывали сами, с предельной откровенностью, — например Валерий Брюсов, которого как поэта, кстати, Гумилёв считал своим учителем, но совершенно не разделял его убеждений. В написанном в 1911 году стихотворении «К моей стране» Брюсов сперва описывает «недвижимый, на смерть похожий черный сон», то есть стабильную жизнь страны при самодержавии. Потом её пробуждает «гул Цусимы» и страна «вспомнила восторг победы». Поскольку никаких внешних побед в этот период Россия не одержала, то ясно, что речь идет о смуте 1905 года — убийствах сановников и полицейских, поджогах дворянских усадеб, мятежах на броненосцах и вырванном всем этим конституционном манифесте, в котором интеллигенция и видела свою главную победу. Затем будущий член ВКП(б) печалится о том, что «ветры вновь оледенили разбег апрельских бурных рек», то есть революция была подавлена и наступила так называемая «столыпинская реакция». Но он надеется, что наступит май и снова всё хлынет (и Брюсов в этом смысле не ошибся — хлынуло, и он ещё успел написать оды Ленину).