Добыть Тарковского — страница 23 из 40

ошла за ним, как за христианским чудом. А поп их в парафин на зиму закатывал. Не женщин — арбузы. Герметично так. Закатает — и на балкон. А зимой вскроет — и пожалуйста. С фантазией мужик был. Не знаю, от чего умер. От жизни, видимо.

Короче. Тело, душа и дух. Им редко одновременно бывает хорошо. Телу хорошо — душе плохо, душе хорошо — дух страдает. Духу ништяк — все остальное в ахуе. В этом раздрае писечка жизни, я думаю. Я когда в таком ключе рассуждаю, мне Ирония завсегда говорит: «Экий ты филосóф!» А я чего... Я понять пытаюсь. Вот любят меня бабы за то, что я фон. Телу, конечно, от этого хорошо, а душе и духу херовастенько. Это с одной стороны. А с другой — моему блядскому поведению имеются причины. То есть — причина. Одна. Женского пола. Я эту причину так любил, а она меня так не любила, что я три года не мог заниматься сексом. Без дураков. Чувство вины, понимаете? Будто я сейчас Бога предам. Вот возьму и как последняя сука предам.

С семнадцати до девятнадцати лет сидел в запасе. Все вокруг трахаются, а я грущу. А когда грустить перестал, давай наверстывать. А наверстывать всю жизнь можно. У нас тушки тяжелые, быстро колею боронят. Влез — не вылезешь. Глазками, там, бровками. Ямочки. Плечиками еще. Метóда. С бабой главное вовремя слушать и вовремя говорить. Цимес в том, чтобы не перепутать. Для меня всякая баба особенная. Внутри я понимаю, что если каждая особенная, то никакая не особенная. Но молчу об этом с блеском. Я вообще все гадкое делаю с блеском. Это что-то обратное таланту. Если, например, талант — это гора, то мое свойство — овраг глубокий. Гитлер вон Марианскую впадину в себе таскал. Так что я не так, чтоб уж так, вы не подумайте.

А в Култаево зимой ништяк. Тишина, домики, снег белый, рассыпчатый. Восемь человек нас приехало. Перечислять не буду, вы все равно никого не знаете. Джону двадцать пять стукнуло. Он кольщик. Краски пластиковые, аппарат из Москвы выписал. Профессионал. Приехали, разложились. Мангал, шашлык, водочка. Дали. Еще дали. Завечерело, захорошело. Пошли гулять. А с гонором все. Приперлись в култаевский кабак. А с нами Гриша был. Его в секции бокса так по башке били, что он, видимо, привык. Ничем другим я не могу объяснить его поведения. Он зашел в кабак и первого попавшегося человека ударил локтем в лицо.

Я-то был настроен миролюбиво, потому что под закуску пили. Конечно, запроисходил боевик. В кабаке немного народу тусовалось, и мы их всех победили. На улицу вышли. Хотели в дом пойти, но решили покурить. Пока курили, култаевские набежали. С топорами и лопатами штыковыми. Деревенский колорит. А еще девушки местные подошли. В Култаево мало что происходит, а тут целых восемь убийств намечается. Глупо такое пропускать. А у меня рефлекс. Я когда симпатичную мордашку вижу, сразу к ней иду. Пошел. Нас не с места в карьер стали бить, а как бы «стрела» получилась. Не знаю, о чем там наши с аборигенами толковали, потому что я толковал с девушками. Их две было. Подошел такой и говорю:

— Привет, принцессы. Нас щас убьют. Можно я постою рядом и просто посмотрю на вас? У вас потрясающие лица. Меня Коля зовут.

— Меня Даша.

— А я Света. Смотри, конечно.

Зарделись. А морозец. Щечки в огне. Свежесть двадцатилетняя. Звезды светят. В баню бы, думаю, щас, а не от топоров уворачиваться, боже мой! Одной в глаза посмотрел, другой. Улыбнулся слегка. Они тоже заулыбались. Ямочки обозначили. Ну, одна обозначила. Вторая зубки-жемчужинки выказала. Губки, главное. Ай, думаю, пошлó оно всё! Приблизился, обнял обеих, притянул, зарылся носом между голов. Волосы холодные, духи дешевенькие. Милота. А девчонки не вырываются. Чувствую — руками по спине елозят. Мои, думаю, мои, только б вырваться.

Поворачиваюсь — Джон с местными толкует. Его знают чуток, может, и пролезет. Занадеялся. Зря. Гриша полоумный из толпы выпрыгнул и всек их главному. Понеслась пизда по кочкам. А как драться, если нас восемь, а их тридцать? Слава богу, топоры из снега никто не выдернул. Трезвые потому что. Будний день. Только мы, дураки, бухаем. Короче, стали они нас бить. На меня тоже побежали. Я отнекиваться не стал. Пиздюлина не топор, пережить можно. Минуту на ногах простоял. Потом сзади напрыгали, повалили. Я голову закрыл. Мне в таких ситуациях почки жалко, но голову больше. Один раз три дня кровью ссал, было дело. Чувствую — упал на меня кто-то. И тут же слышу — Света орет. Типа, это наш друг, идите на хуй! Я на вас заяву напишу!

Ушли. Не на хуй, конечно, но ушли. Других бить. А на мне Даша лежит. Вставай, говорит. Встал. А наших по всему пятаку запинывают. Света, говорю, Даша, спасайте моих друзей, убьют ведь! И как-то, знаете, все смешалось. Култаевские допетрить не могут — свой я или чужой? С виду вроде чужой. Но если чужой, почему за меня местные девчонки мазу тянут? Непонятки. А когда абориген сталкивается с непонятками, он мнется и теряет уверенность. Мы с девчонками просто бегали по пятаку и всех растаскивали. Никто даже не рыпался. Люди не жестоки. Мало по-настоящему жестоких людей. Когда тебя уже оттащили, когда две девчонки визжат, как сирены, запал проходит, и уже неохота пинаться.

Короче, ушли култаевские восвояси. И мы ушли. К Джону на дачу. И Света с Дашей ушли. Со мной. Правда, в смысле секса у нас ничего не получилось. Мы набухались все, и я в бане ногу обварил. Я думал, в кранчике холодная вода, а там кипяток. А у меня ступня как раз под кранчиком стояла. Девчонки меня потом лечили. Два дня. Компрессики делали, дули, жалели всячески. Джейкоб Барнс и две леди Брет Эшли в Култаево. А я им стихи читал по памяти. Бродский-шмотский. Ну, вы поняли. Тело, конечно, офигевало, но дух и душа нормально кайфанули. Светочка и Даша. До сих пор люблю.

Никчёмыш

Осень. Сплю, как заколоченный. Небо превратилось в непобеленный потолок. За окном пермскость. Грязь решетниковская. Путинское бессилие. Надо делать революцию, но не сегодня, не сегодня. В пятницу, может быть. Или в субботу. Сегодня дел невпроворот. У меня всегда дел невпроворот, если вдуматься, потому что я каждый день с похмелья. С похмелья я просыпаюсь третьим. Первым просыпается холодный пот, и давай сновать, особенно в межбулии. Потом в этом поту зарождаются мурашки. Они тоже снуют, но всё больше по верхам. Затем просыпаюсь я. То есть сначала просыпается рот и говорит что-нибудь энергичное, как бы пытаясь оживить организм. Обычно он говорит: «Эх, блядь! Ебаный в рот! Да ну нахуй! Почему мы, сука, живы?» Отвечают ему глаза. Мутно отвечают, нехорошо, обводя комнату легкой пизданутостью. Далее — ноги. Я на них смотрю, как на чужие. Мне не верится, что они пойдут. А когда они идут, я прямо радуюсь. У меня отец зимой по утрам так радовался, если «Волга» без кипятка заводилась. Мне кажется, я из-за отца людей не люблю. Он у меня в бухте Холуай служил. Помню, идем мы со второго участка от дяди Коли (это папин брат, он в 2008 году удавился на портупее, потому что заболел неизлечимо). А батя палку взял и давай меня ею колотить, чтобы я бежал. А мне шесть лет, больно, зараза! Вначале я плохо бежал и много плакал, но через год втянулся и плакать перестал. Я вообще, по-моему, больше не плакал. Мужчины не плачут, так ведь?

Потом батя меня на карате отдал. Восемь лет мне было. Пиздил после тренировок так, что любо-дорого! С порогом болевым еще работал. Боль, говорил, это такая хуйня, которой ты можешь доверять, сынок. Окурки мне об руки тушил. Подопьет и тушит заместо пепельницы. По первости я визжал, конечно, как порося, а потом ничего, обвыкся. Мама-то померла. Я, батя да сестренка Катя остались. А она младшенькая. Шесть лет со мной разницы. Он ее не трогал, пока не подросла, а когда подросла, тоже за воспитание взялся. Он пока меня одного воспитывал, я ее под письменным столом прятал, простынкой закрывал и тогда уже к нему шел. Мне пятнадцать было, а ей девять, когда я внутри себя не стерпел. Катя с улицы пришла накрашенной. Ее старшие девочки накрасили. Батя как увидел, сразу взвился. Схватил Катю за шею и в ванную поволок. Блядь размалеванную вырастил, говорит. Не потерплю в своем доме! А потом на кухню уволок — пороть. А я в комнате сижу и ладонями уши в башку пытаюсь засунуть. Не засовываются. А Катя сначала визжала, а потом притихла и заплакала, как котенок. У нас кошка котят родила в том году. Я их всех в ведре утопил. Я их не хотел топить, но батя сказал, чтоб я не моросил, как опёздол, а закалял характер. Закалил. Одного достал, когда отец покурить ушел. Беленький такой. У него водичка из ротика полилась, а потом он заплакал. Как вот Катя сейчас. Не знаю. Он ее минуту, наверное, порол, когда я с дивана встал, взял табуретку и пошел на кухню.

Я батю очень-очень боялся, шел к нему и каждую секунду какать хотел. Но сестренку, видимо, я больше любил, чем батю боялся. Любовь, она всегда больше страха, понимаете? Батя не ожидал. Я уже и карате прошел, и дзюдо, и боксом занимался. Он спиной ко мне стоял. Я спиной к входу никогда не встаю, а он потерял бдительность, расслабился. Хуйнул табуреткой ему в затылок со всей дури. Батя упал. Кровь в три ручья. А я затупил. Мне бы добить сразу, шанса не дать, а я замер и стою, как дурак. Батя поднялся. А у нас кухонные ножи хорошие. Негибкой стали. Он нож, я нож. Сестру из кухни вышвырнул. Беги, говорю, Катя! У нас тут мужской разговор. А батя ножевому бою горазд. Я тоже горазд, но не так. Мы бы не стали один другого резать, если б у нас планки одновременно не опустились. У бати после табуретки планочка съехала, а у меня, когда я понял, что пиздец пришел. Помню, у бати пена кровавая на губах запузырилась. У меня тонкий длинный нож был, для рыбы. А у бати широкий, мясной. На самом деле все очень быстро произошло. Я Катю вышвырнул, повернулся, а он уже летит. Эмоции, понимаете? На эмоциях ножом не надо, на эмоциях оглоблей хорошо. Стакнулись. Он — мимо, я — попал. Я финт провернул. Бросил нож в левую руку и вдарил. А печень, она как раз под ножом получается, если слева бить. Чего ты, говорю, батя, как котенок скулишь? Помирай уже, говорю. Помер.