Добыть Тарковского — страница 36 из 40

итает, что быть его помощником и есть мое призвание. А я думаю, что я все-таки поэт. Я записываю поэзию в маленький блокнот и везде его ношу, чтобы предъявлять вдохновению.

Допив кофе, я задушил третий окурок в пепельнице и быстренько оделся, чтобы не быть голым. Одевшись, я вышел из дому и поехал на Младцева. Я езжу на Младцева в Гришиной машине. Гриша выносит гробы безутешным родственникам, одетый в бордовую рубашку с черным галстуком, которые символизируют его неравнодушное отношение к чужому горю. Мы живем с ним в соседних подъездах. Гриша вывозит гробы всего месяц, и целый месяц возит меня на работу вместе с собой. Привет, говорю, Гриша! Что не весел, нос повесил? Я, говорит, из морга ухожу. А то, говорит, меня жена бросит. Почему это, спрашиваю, она тебя бросит? Ты очень важно гробы выносишь, родственники не нарадуются. Ты, говорит, не понимаешь, Саврас (меня Сёма Савраскин зовут, а кличут Саврасом). У тебя носовая аномалия, вот ты и не чувствуешь, как от нас пахнет. А людям наш морговский запах крайне неприятен. Я, говорит, и одеколоны на себя лил, и «Нивеей» обдавал, и мылся дегтярным мылом двенадцать раз. Ничего не помогает. Пропитывается кожа чужой смертью. Впускают, говорит, поры запах покойника. И это я, говорит, гробовыноситель, а ты — помощник патологоанатома — просто смердишь. Я аж по лбу себя хлопнул и чуть не заплакал. Вот, оказывается, какая капелька предваряла капельку последнюю. И с «итаком» прояснилось. Воняет от меня. Несусветностью. Теперь Нину, Лену, Катю и Таню я вполне могу понять.

Я тоже, говорю, с тобой уволюсь, друг Гриша, потому что меня девушки из-за запаха бросают, а до твоих слов я не мог этого понять. Приехали. Пошли увольняться. В подвале Иван Савелич сидит — кушает банан с водкой. Увольняемся мы, говорю. От нас моргом воняет, и поэтому нас девушки не любят. А Иван Савелич Гришу выставил, губы утер и говорит — хорошо, глянь вон свеженькую, от чего умерла. Напоследок. Откинул простынку, глянул. Уважу, думаю, шефа. Напоследок. Красивая. Волосы русые еще растут, еще не прониклись смертушкой. Двадцать пять лет. Явные повреждения отсутствуют. Взял за руку. По темному небосклону век поползли видения. Муж у нее был состоятельный. Но тиран, ходок, неприятная личность. А она развод запросила. Муж киллера нанял, а сам улетел в Нью-Йорк на конференцию. Киллер ей яд древесных лягушек в чашку капнул из пипетки, когда она в кафе сидела. Ушла в туалет, попереживать по поводу развода, он и капнул. А муж территориально ни при чем. Яд в крови физически не обнаружить. Шито-крыто. Убили, говорю, ее редким ядом древесных лягушек. Муж киллера нанял. Иван Савелич крякнул. Вот, говорит, видишь? Гриша пусть уходит, если хочет, хотя запах год еще будет выветриваться. А тебе как уходить? Или пусть муж с киллером дальше по земле разгуливают и девушек убивают? Ох и хитрый же человек, наш Иван Савелич!

Но я воспротивился. А как же, говорю, мое призвание? Я стихи, между прочим, пишу. Вот, говорю, имею красный блокнот, заполненный на одну треть! Раскрыл, откашлялся. Из последнего: «Наш Савелич, наш Иван с водкой кушает банан!» А Иван Савелич глаза закатил и говорит: «Человек — тварь многосложная. Следи за мыслью, Саврас. Есть тело, есть душа, есть дух. Призвание твоей души — писать стихи, а призвание твоего духа — устанавливать причины смерти и карать злодеев. Они друг другу не противоречат, смекаешь? Мужа с киллером пришпандорь, а походя можешь сколько угодно стихов написать». Нет, ну до чего мудрый мужик этот наш Иван Савелич! Я на человека в таком тройном разрезе никогда не смотрел. А тело, говорю? Какое призвание у моего тела? Иван Савелич вздохнул и куснул банан. У твоего тела, говорит, как и у всякого тела, нет призвания, а есть один только крест. Твой крест — вонь трупная. Ты ее не смущайся, а неси тихонечко, не понуряя плеч. А если, говорю, кожу срезать? Какую, спрашивает, кожу? Да свою собственную, говорю. По лоскуту в день. Она же новая нарастет, а запахом пропитается не сразу. Может, я с кем сойтись успею? Иван Савелич сморщился. Нет, говорит, муторно, больно, кровью изойдешь. Ты лучше просто ищи девушку дальше, рано или поздно тебе попадется такая же, как ты — с носовой аномалией. Точно, спрашиваю, попадется? Иван Савелич руками всплеснул. Ну какие, говорит, тут могут быть точности? Верить надо, надеяться, что еще остается? Поразительный все-таки мужик наш Иван Савелич. Ладно, говорю, может быть, морг действительно мое духовное призвание, а стихи — душевное, а тело — крест. Склонен я этому поверить. И вообще...

Тут тело свежее внесли в мешке. Глянули в четыре глаза. Опять девушка. Изрезана. Язык достан. Синие отпечатки на горле. Сунул палец в вагину. Рваная. В анальное отверстие сунул. Фарш какой-то. Взял за руку. Погладил. Закрыл глаза. Лес Черняевский. С Гознака на Парковый шла. Вечер поздний. Дяденька благообразный следом. В кепочке. С бородкой. Улыбается сладенько. Догнал. Повалил. Хорошо ему. Язык губы взлизывает. Вот так вот. Ширинка вжик. И ножичком. И душить. И в попку, в срачку узенькую. Ох, горе, мое горе, радость, моя радость, травка мокренькая! Маньяк. Душегуб. Тигр саблезубый. Открыл глаза. Маньяк, говорю, у нас, Иван Савелич. Это его первая жертва. Кровь попробовал. Завтра снова выйдет. Вечером. Засядет в глубине Черняевского леса и воздух станет нюхать. У него состояние. Он, когда в состоянии, за километр жертву чует. Сладенькую свою писечку. Невскусанную свою доченьку. Ребеночка своего неотхаринного. Иван Савелич взвился. Замолчи, говорит. Я не могу такое слышать! Помолчали. Давайте, говорю, выходной мне на послезавтра. Иван Савелич потер глаза. В Черняевский, спрашивает, пойдешь? Пойду, говорю. Вечером. Ножик возьму и пойду. А если он тебя?.. Не коммерс, не киллер, лютый зверь. Лютый, говорю, шмутый. Я его раньше почую, чем он меня. На осине повешу. Есть там осины, Иван Савелич? Есть, говорит. Люблю осины. Не знаю почему. И лес ночной люблю. У меня Златоустовский «АиР» для таких пикников имеется. Мне его Иван Савелич полгода назад подарил. Шесть тыщ стоит. Рукоятка из карельской березы. А кожу все-таки нужно поснимать. Вдруг новая будет невосприимчива к запаху? Никто ведь еще не пробовал.

Бориска над Камой

Жил-жил, а потом беззастенчиво умер. Не я. Я пока держусь. Сосед мой Бориска умер, войдя в противоречие с печенью. Я давно на его жену заглядываюсь, кстати. Когда она мне сказала, что Бориска умер, я сначала потер ручки (они у меня маленькие, почти женские, но цепкие), а потом уже изобразил мину. Я к чужой смерти привыкший. Свою вот, наверное, не переживу, а чужую — запросто. Все умрут, а я останусь, думаю я в такие минуты. А раньше думал — боже, как страшно жить! Как вы понимаете, на Ренату Литвинову я тоже заглядываюсь. Если не заглядываться, то это как не есть после шести. Правильно, но чего-то, знаете, не хватает. Я сам алкоголик. Уколоться могу. Могу прохожему в бубен дать за высокомерие. Сто грамм буквально — и такой прямо темперамент, такая Испания, а трезвый — финн. Но это надводная часть айсберга. В подводную лучше не заглядывать. Там осьминоги пляшут с анакондами под дружные хлопки скатов. Ну, или рефлексия, эмпатия и переживания снимаются в фильме Пазолини «Сало, или 120 дней Содома» в главных ролях. Мне такого кино не надо. Лучше что-нибудь с Чаком Норрисом.

Помню, была у меня такая концепция: человек развивается от примитивного к сложному, от сложного — к очень сложному и от очень сложного — к простому. Я недоразвился. Застрял на сложном. Генетика, видимо, потому что детерминизм среды я взрезал. Не знаю, как взрезал. Бессознательно взрезал. Взрезался и всё. А генетику хрен взрежешь. Тут фокус нужен. Или чудо. Это как трусы сдернуть с самого себя, минуя ноги, легким движением, сохранив материю в целости. Фокусники так умеют. Хоп! Вот они, труселя, в руке реют. Я раз попробовал. По пьяни. С Ниной накирялись на Первомай. Разделись до трусов в присутствии кровати. Тут я метафору вспомнил. Стой, говорю, Нинель. Садись на кровать, щас будет номер. Села. Я настроился. Собрал брови в кулак. Взял семейники спереди, за резинку. Ну, думаю, Господь, давай вместе перешагнем через генетику! Рванул. Ой, блядь, думаю, Господь, сука такая! Повалился на пол. Нинель офигела, конечно. Чуть жопу себе не порвал, до того в себя верил. Я в юности вообще много во что верил. Жизнь, если на нее смотреть спереди в зад, кажется стройной, потому что ее технически нет. Если же смотреть на жизнь обратно, она кажется кривой, как штопор, хотя технически ее тоже нет. Когда она есть — отдельный вопрос. Она есть сейчас, а что такое это «сейчас», когда оно заканчивается и когда начинается — никто не знает.

Фабула такова: два дня назад умер Бориска, и сегодня мы будем его хоронить на Северном кладбище, а я сижу на кухне, оседлав табуреточку, и курю злую красную сигарету «Винстон». Мне тридцать пять, пять из которых я был счастлив, Двадцать пять верил во всякую хрень, а пять — пью. Я — маргинал Олег Званцев из Перми. Рост — 178 см, вес — 80 кг, зубов — двенадцать, волос — мало (на голове), в кости — широк, по характеру — циник-идеалист. Циник-идеалист — это такой человек, который хочет сделать идеально, по-доброму, правильно и красиво, а когда у него не получается, он включает цинизм. Вся моя биография состоит из таких попыток. Например, в пятнадцать лет я полюбил идеальную девушку, а она меня не полюбила. Уже через восемь лет я вполне уверился в ее тупости и блядстве.

Потом, то есть в восемнадцать лет, я полюбил Егора. Егору было двадцать пять, и я был его «гибким мальчиком» (тогда я действительно был довольно гибким, чего уж тут). Мы прятали свою чувственность от глазастого мира уличных понятий в темной спальне, шептали друг другу в уши бессвязные глупости, ездили летом в отдаленные районы на Каме, где можно целоваться и тереться головами, как кошки. Я думал, у нас с Егором идеальные отношения. Нет. Это произошло мгновенно. Мы пили кофе. Егор гладил мою ногу под столом. Мы разговаривали. Я возбуждался. Тут я обратил внимани