Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь» — страница 13 из 49

Логистика операции «Рейнхард» была пугающе ясна. Слишком старые, больные или слабые евреи расстреливались еще в гетто или по пути на станцию. Их ликвидировали потому, что бесперебойная работа концентрационных лагерей уничтожения напрямую зависела от того, могли ли жертвы самостоятельно дойти от платформы до газовых камер. Те, кто не мог этого сделать, погибали немедленно. Ordnung muss sein — порядок прежде всего. Немецкая практичность и внимательность к деталям в самом бесчеловечном их проявлении.

Тот первый этап отбора, вычеркнувший изо всех списков моих двоюродных сестер, их родителей и большую часть семьи моей матери, был лишь страшным предвестником предыдущих. Немцы продолжали сокращать число людей, которые могли бы сойти за полезных работников. В книге Изкор мой отец упоминает по крайней мере о еще двух этапах селекции. Первый состоялся в тот Шаббат, 31 октября. Папа пишет, что даже те, у кого были рабочие документы, некоторое время еще задержались на фабрике, но затем все равно отправились на больничный двор, на один из нескольких промежуточных пунктов перед газовой камерой.

Каким-то образом мы с мамой, женщина и четырехлетний ребенок, пережили этот процесс. Время затуманило мою память, и я не помню собственного пребывания на фабрике. Так что свидетельство моего отца в книге Изкор является наиболее точным свидетельством того, что произошло. Он воссоздает образы, которые я не смогла бы даже попробовать передать. «На следующий день в бесконечной череде зверств наступило затишье», — замечает он, а затем продолжает повествование: «Убийцы, несомненно, устали после ночи кровопролития. Может быть, кто-то сходил в церковь, чтобы помолиться о помощи в правом деле рук своих? Вряд ли… Скорее, они пошли в гостиницу, чтобы напиться и набраться сил для следующего дня. Тем не менее охрана вокруг заборов из колючей проволоки была усилена во избежание побегов оставшихся».

Здесь я совершенно уверена, что мой отец имеет в виду самого себя. Одной из главных обязанностей еврейского надзирателя была охрана территории гетто по периметру, предотвращение побега интернированных. Нацисты использовали евреев, чтобы дистанцироваться от своих жертв и облегчить себе жизнь. Если мой отец действительно был вынужден стоять на страже у забора из колючей проволоки, окружавшего оставшихся евреев гетто, я могу только представить, какие душевные муки он испытывал. Должно быть, каждую секунду он полз по этическому и моральному минному полю. Не представляю, как ему удавалось выходить из подобного двойственного положения, когда работа надзирателя, с одной стороны, вероятно, позволяла выжить его ближайшим родственникам, в то же время предусматривала регулярное сопровождение своих друзей, соседей и других членов семьи навстречу смерти…

«Напряжение и ужас, в которые были погружены оставшиеся в тот день в гетто люди, не поддаются описанию», — пишет мой отец. — «Тем не менее они все еще надеялись, что дух зла стихнет и им позволят остаться в живых».

Но все эти надежды развеялись во вторник, 2 ноября 1942 года, когда события предыдущей субботы повторились с «еще большей жестокостью и рвением». Вот что пишет мой отец:

«С дикими воплями эти звери, готовые убивать, начали выгонять всех евреев из помещений на утренний холод начинающейся зимы. Немощные старики, мужчины, женщины и дети были выстроены рядами. Страшно было смотреть на 4–5-летних детей, разлученных со своими родителями, одиноко стоявших лицом к лицу со своими убийцами. Напуганные малыши колонной шли по больничному двору к своей неминуемой смерти».

Именно тогда произошел второй этап отбора:

«Немцы проверили уже выданные евреям разрешения на работу, а затем решили, кто останется в гетто, а кто будет депортирован. И снова жен разлучили с мужьями, а детей — со своими родителями. Каждая группа стояла особняком, и горе тому, кто пытался перебежать в другую группу. Удары прикладом винтовки по голове отбивали всякое желание попробовать еще раз».

Поскольку в то время я была очень мала, я не смогу воспроизвести точную последовательность событий, не смогу с уверенностью сказать, произошло ли то, что случилось со мной на церковном дворе, 31 октября или 2 ноября, но, когда бы это ни было, происходящее запечатлелось в моей памяти.

Нам приказали встать на колени, и я опустилась на землю рядом с мамой. Через некоторое время я смогла подвинуться и сесть на колени к ней. Она склонилась надо мной и прошептала слова ободрения — добрым, нежным голосом:

— Тола. С нами все будет в порядке только до тех пор, пока ты не закричишь и не пошевелишься. Веди себя как можно тише.

На церковном дворе воздух был наполнен стрельбой и криками ужаса и боли. Вокруг нас происходила резня. Мама наклонилась ниже и прижала меня к себе еще крепче. Мое лицо почти касалось земли. Я чувствовала мамин вес на своей спине. Хоть она и была худой, но для меня казалась тяжелой. Я не видела, что происходит. У меня звенело в ушах. Солдаты, должно быть, стреляли из тех устрашающих новых ружей, которые я заметила, когда нас вели по улицам. Они стреляли пулями гораздо быстрее, чем винтовки. Мамино тело непроизвольно вздрагивало и дергалось при каждом взрыве. Навязчивые крики сопровождали металлический грохот орудий. Химический запах висел в воздухе и заполнял мой нос.

Все это время, несмотря на свой собственный ужас, мама продолжала пытаться успокоить меня. Она делала все возможное, чтобы стать моим физическим и психологическим щитом. Одно ее хрупкое тело ограждало меня от града нацистских пуль. Немцы были капризны. Малейшее раздражение, и немецкие пальцы на спусковом крючке готовы были сжаться мгновенно. Мама старалась казаться маленькой и незаметной. Я чувствовала ее беспокойство; она старалась не привлекать внимания к себе и, следовательно, ко мне. Я находила утешение в том, что прижималась к ее коленям. Ее прикосновения всегда придавали мне силы и ощущение безопасности.

Я чувствовала, как колотится ее сердце, помню это ощущение, как будто это было вчера. Ее тело дрожало от страха и горя, осознания того, что ее сестра и племянницы умрут, если этого еще не произошло к тому моменту. Она не издала ни звука, несмотря на то что, без сомнения, беспрестанно кричала внутри от боли из-за своего поспешного решения отказаться от девочек. Что бы сказала ее сестра, увидев, как мама отцепляет детские ручки со своей юбки. Мама сдерживалась, чтобы не зарыдать вслух, но я чувствовала, как ее слезы капают мне на лицо.

Всякий раз, когда в моей памяти всплывают те ужасные дни, мое бесконечное почтение к матери взмывает внутри новой силой. Образ, который я храню и лелею, — это не только моя собственная мать, защищающая меня, но и обобщенный образ любой матери, в любых обстоятельствах верной древнему завету защищать своего ребенка, чего бы это ни стоило. С момента сотворения мира женщина носит своих детей в своем чреве, в своей душе, и охотно пожертвовала бы собой, чтобы продлить своим чадам жизнь.

Гитлер пытался уничтожить евреев, истребляя их детей. Так что моя мать не просто пыталась сохранить свою собственную семью, спасая меня. Ее борьбу за мое выживание можно считать актом неповиновения от имени всего своего народа. В условиях полного уничтожения даже один ребенок смог бы стать спасательным кругом для еврейской нации. Пытаясь спастись на кладбище у стен церкви Святого Вацлава, мама и представить себе не могла, что к концу Холокоста 150 членов ее семьи погибнут и что единственным человеком, который останется в живых, чтобы рассказать ее историю, буду я.

Я чту свою мать каждый день своей жизни. Я вижу мою Рейзел настоящей ветхозаветной праматерью Рахилью, которая защищала и оплакивала своих детей и вошла в историю как универсальная икона материнства. Символическая мать нации, Рахиль плакала о детях Израиля, когда их отправляли в изгнание. Мамины слезы, которые пролились на меня на кладбище, были такими же жгучими, как и слезы Рахили.

Тогда я с радостью принимала постоянную защиту моей матери. Я вспоминаю это чувство облегчения одновременно со звуками геноцида, которые так и звучат в ушах. Смазанные ружейные затворы задвигают патроны в патронники. Гортанные оскорбления и проклятия оформляют совершение убийства. Затихающее вдали ритмичное пыхтение паровоза, медленно направляющегося на север.

Почему меня не застрелили? Тогда мне казался чудом тот факт, что я выжила в этой бойне. Стрельба, казалось, продолжалась вечно. Я попыталась заглушить шум волевым усилием и всем сердцем возжелала, чтобы стрельба прекратилась. И тогда это произошло. Звон ослаб. Способность слышать постепенно вернулась. Моим ушам потребовалось некоторое время, чтобы привыкнуть к наступившей леденящей тишине, хотя на церковном дворе было не так уж и тихо. Отовсюду доносились стоны и плач, люди тщетно пытались подавить их. Я по-прежнему ничего не видела, но чувствовала агонию, охватившую выживших.

Через мгновение я почувствовала, как моя мать расслабилась и немного приподнялась. Давление ослабло.

— Они перестали стрелять, Тола. Можно больше не бояться, — прошептала мама. — Они больше не будут стрелять. Они убили достаточно людей.

Откуда она это знала? Невероятно, но она оказалась права. Бойня закончилась.

Боль от того что конечности затекли в одном положении, теперь усугублялась муками голода. Когда в конце концов нам приказали встать, я едва чувствовала ноги. Я огляделась и уловила слабый, отдающий железом запах крови. Повсюду лежали тела. Море мертвых, застывших в неестественных позах тел. Среди них были и дети, которых я знала лично. Помню, что мы с мамой были в полусознании, когда нас под охраной вели обратно в гетто, по осенней темноте, мимо бесконечного моря трупов.

Неподалеку от нас мой отец стал свидетелем мужества племянницы моей матери. Ее звали Песка Пинкусевич. Песка могла остаться в гетто, потому что у нее было официальное разрешение на работу, но она подбежала к солдату гестапо и сказала ему, что хочет пойти со своими родителями и прочими членами своей семьи. Мой отец писал, что солдат гестапо честно предупредил Песку, что ее желание подразумевает «восхождение на небеса через дымоход», но девушка проиг