Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь» — страница 16 из 49

принципах, который я запомнила навсегда.

После того случая, даже когда из-под кучи тряпья вынырнула красивая пара красных сапожек, мне удалось устоять. Конечно, мысленно я мгновенно представила себя в них, но я положила ботинки назад, на кучу детской обуви. Я помогала раскладывать одежду. Если я находила юбку, я помещала ее на гору женской одежды. То же самое с обувью и одеждой для мальчиков. Я провела семь месяцев своей жизни в качестве четырехлетнего, но вполне полноценного работника склада. В мирное время я, скорее всего, в этом возрасте посещала бы детский сад. Но что такое мир, я даже не знала, я знала только войну. Я получала начальное образование в самой необычной школе жизни и смерти.

Я не могла не понимать значимости предметов, которые нас окружали. Мы разбирали доказательства ужасного военного преступления. Но следователи так и не пришли. Привлекут ли когда-нибудь виновных к ответственности? Будем ли мы следующими, кого убьют? Все эти вопросы висели в морозном воздухе, пока женщины работали в тишине. Им не всегда удавалось подавить эмоции. Иногда кто-нибудь вскрикивал, когда узнавал одежду, принадлежавшую ее матери или ребенку. Тем не менее, конечно, она продолжала сортировать. Остановиться на миг — равнозначно добровольному самоубийству. Мы оказались в ловушке, и горю нашему некуда было излиться. Эта мука продолжалась в течение семи месяцев.

Некоторое время назад — я не могу точно вспомнить, когда именно, но где-то в пределах последних десяти лет, — я получила по почте чек от правительства Германии в Берлине. Чек был выписан на сумму 2000 долларов, в объяснении значилась компенсация за то время, что я занималась рабским физическим трудом (Zwangsarbeiter). Сумма смехотворная. Оскорбление. В мире нет количества денег, достаточного для компенсации того, что я пережила или увидела в гетто.

Когда мне было четыре года, мой кругозор ограничивался Блоком и сортировочным пунктом. Я не знала об изменениях, которые произошли в нашем обществе после депортации, но мой отец все видел. Благодаря его показаниям кажется очевидным, что наши преследователи немного расслабились после своих убийственных усилий в конце октября и начале ноября 1942 года. Еда внезапно стала более обильной. Для тех, кто соприкасался с поляками за пределами колючей проволоки, появилась возможность обменять одежду или предметы домашнего обихода на еду. Именно тогда я впервые увидела яйца. Их вкус и текстура стали настоящим откровением. Яичница-глазунья представляет собой настоящую революцию после супа из картофельной кожуры. Это был рай. Желток я просто обожала. В качестве лакомства моя мама иногда смешивала сахар с молоком и яичным желтком, взбивая смесь, гоголь-моголь на идише, которая также была отличным лекарством от боли в горле. У итальянцев есть похожее блюдо, называемое забальоне. Яйца сыграли роль преобразующей силы в том смысле, что они заметно улучшили жизнь и даже подняли мой моральный дух. Я не просто наслаждалась желтком, пока он перекатывался по моим вкусовым рецепторам, — я также с удовольствием наблюдала, как моя мама готовит яйцо, предвкушая его обогащающий вкус. Съев последний кусочек, я еще долго наслаждалась бесконечным вкусом во рту и теплом в животе. Яйца повысили мою оценку еды как таковой. Для голодающего ребенка картофельный суп из кожуры был просто топливом для борьбы с процессом самоуничтожения организма, а вот яйца тогда олицетворяли саму любовь — между прочим, я по сей день так же к ним отношусь. Потому что моя мама готовила яйца с любовью, и я это чувствовала. Когда человеку так долго отказывают в пище, еда приобретает почти сакральное значение.

В настоящее время у меня особые отношения с едой. Продукты питания священны для меня, я никогда не принимаю их как должное. Яйца остаются моей любимой едой в моменты печали. Если я грущу, я стараюсь побаловать себя яичницей-глазуньей, солнечной стороной наверх.

В конце 1942 года доступ к пище улучшил наше физическое самочувствие, но психологическое давление оставалось крайне тяжелым. Блок по-прежнему было запрещено покидать без разрешения. В качестве сдерживающего фактора немцы постановили, что, если кто-нибудь сбежит, другой оставшийся заключенный будет застрелен. В этой обстановке 900 выживших в Томашув-Мазовецки обнаружили новое единство цели и признали, что солидарность имеет важное значение. Классовые и имущественные барьеры, которые ранее разделяли нас, рухнули, и нас объединил гнев оттого, что весь мир нас покинул. Многие обратились к алкоголю, ища в нем облегчения боли. Некоторые подумывали о самоубийстве, но не решались, ведь наше уничтожение было, по словам моего отца, основной «целью нацистских палачей». «Поэтому, — пишет мой отец, — несмотря на все страдания и мучения, желание убийц не должно быть исполнено! Никакой капитуляции, никакого подчинения их желаниям! И, может быть, может быть, нам еще удастся увидеть наших близких живыми, а наших убийц мертвыми!»

Выдавал ли он желаемое за действительное или всерьез заявлял о намерениях? Каким бы ни был истинный смысл слов моего отца, наше сообщество явно было на пределе своих сил и не могло больше терпеть. «Мораль, честность, святость семейной жизни начали разрушаться, — пишет папа. — Одинокие мужчины искали общества одиноких женщин, а женщины искали общества мужчин. Стыд и скромность исчезли. Распущенность стала новой нормой! Никто не знал, что принесет завтрашний день. Пока мы живы, поживем полной жизнью, рассуждали они. В конце концов, мы не знаем, будем ли мы живы завтра!»

По сравнению с прежними еврейскими стандартами поведения, стало очевидно, что значительное число обитателей гетто окутало облако безнравственности. Но как можно кого-то винить в том, что он ищет нежной ласки, когда само существование висит на волоске.

Однако не все отказались от прежних ценностей. Верующие, соблюдающие религиозные обряды евреи отказались поддаться вспышке вседозволенности. Они не захотели позорить своих предков и цеплялись за надежду, что немцы оставят гетто в покое, ведь осталось так мало евреев, которые могли работать физически и на производствах. Гетто, действительно, простояло в относительном покое, пока колокол не ударил, провожая 1942 и встречая 1943 год.

Глава 7. Погребенные заживо

Малое гетто, Томашув-Мазовецки, оккупированная немцами Центральная Польша

ЗИМА 1942 ГОДА / МНЕ 4 ГОДА


Немцы и поляки отпраздновали наступление 1943 года, напившись до бесчувствия. И на первый взгляд казалось, что у нас действительно праздник, встреча следующего более счастливого нового года.

На стенах по всему гетто расклеили большие плакаты, откровенно предлагающие надежду на побег из плена. Они произвели настоящий фурор. Обычно плакаты использовались для информирования о новых правилах и положениях, неустанно изобретаемых немцами, с предупреждениями о том, что их несоблюдение или нарушение будут караться смертной казнью безо всякого судебного разбирательства. Теперь немцы обрисовали перед выжившими евреями Томашув-Мазовецки перспективу настоящего рая. Плакаты предлагали возможность перенестись на Святую Землю. Всем, у кого были родственники в Палестине и кто хотел бы принять участие в переселении, было настоятельно предложено зарегистрироваться.

Мой отец вспоминает, что эта новость вызвала бурные дебаты среди выживших евреев. «Вспыхнули страсти, начались споры», — пишет он.

Некоторые сочли предложение очередной ловушкой вероломных мучителей и предостерегали остальных. Другие считали, что план переселиться в Палестину был вполне осуществим в рамках переговоров об обмене пленными между немцами и англичанами, которые в то время официально управляли Святой Землей.

Как это часто случалось в гетто, победило принятие желаемого за действительное. Скептические голоса были подавлены, и люди начали регистрироваться толпами. Спрос возрос, когда немцы заявили, что уехать смогут не только те, у кого есть родственники в Палестине, но и те, у кого там есть друзья и знакомые.

«Через день или два немцы объявили, что список заполнен, и тогда евреи начали подкупать их драгоценностями, золотом, деньгами за то, чтобы только попасть в заветный список, места в котором якобы кончились», — пишет мой отец в книге Изкор. — «Те „счастливчики“, которым удавалось зарегистрироваться, сразу же начали собирать вещи, готовясь к путешествию в Палестину».

Каким-то образом моему отцу удалось внести наши имена в список. Мы пребывали в приподнятом настроении. Впервые за много лет мои родители излучали настоящее чувство оптимизма. Наконец-то появился шанс избежать массовых убийств, унижений и голода и переехать в место, которое мама и папа считали Утопией. Палестина являла собой вершину их мечтаний. Меланхоличный воздух, висевший в нашей комнате в Блоке, испарился. Я питалась счастьем своих родителей. Я не знала, что такое Палестина и где она находится, но понимала, что она олицетворяет безопасность. Когда мои родители были счастливы, и я была счастлива. Но настроение быстро сменилось отчаянием и паникой. Я не слишком уверена, служил ли все еще отец надзирателем на этом этапе. Согласно сохранившимся записям Юденрата, его последняя зарплата была выплачена перед депортацией евреев в Треблинку. Но независимо от того, состоял ли он на жалованье у полиции или уже нет, его умение собирать информацию сохранилось на прежнем уровне. Он обнаружил, что Палестинская акция оказалась такой же немецкой уловкой, как и предыдущие. Тех, кого зарегистрировали, обманули. Вместо этого им было суждено закончить свои дни в другом трудовом лагере или, возможно, еще где похуже. Наша семья и все остальные оказались в серьезной опасности.

В тот день отец ворвался в нашу комнату в ужасном виде, в слезах, запыхавшись.

— Мне удалось вычеркнуть нас из списка, — сказал он моей матери. — Но это было действительно тяжело.

Затем он снова выскочил за дверь, сказав, что должен предупредить других людей, чтобы они тоже попытались удалить свои имена. Кто-то явно извлекал выгоду из паники, охватившей Блок. Внимательно прочитав его описание происходящего в книге