— Итак, дети, я знаю, что вы умираете с голоду, — сказала она, — но вам не разрешается брать ни кусочка этого хлеба. Ни при каких обстоятельствах. Вы должны отнести его домой и отдать родителям, а они уж с вами вечером поделятся. Все понятно?
Мне было трудно подчиниться, потому что, как и сказала Ривка, я страшно хотела есть. Но к тому моменту послушание стало для меня нерушимой ценностью.
Как обычно, мои родители вернулись в семейные казармы поздно. Возможно, было десять или одиннадцать часов вечера. Я крепко спала, прижимая к себе свое творение. Они осторожно разбудили меня.
— Посмотри, что я приготовила для вас, — сказала я, распираемая гордостью.
Отец осторожно разломил крекер на три равные части и прочитал молитву. Мать разрыдалась.
— О, это первая ночь Песаха! — всхлипнула она.
Мама так много работала на оружейном заводе, что потеряла счет времени.
— Ты помнишь прошлогоднюю Пасху? — спросила она моего отца.
— Да, — ответил он. — В тот день началось восстание в Варшавском гетто.
— Так много всего произошло с тех пор, — сказала мама. — Я просто не могу в это поверить.
— И у нас тогда не было мацы, которую можно было бы разломать, — сказал отец. — Но у нас все еще были семья и друзья. Спасибо тебе, Тола, за этот замечательный, ценный подарок.
Слезы текли по щекам мамы, она вспоминала о своей потерянной семье и праздновании Пасхи в далеком прошлом.
Песах — один из самых важных праздников в еврейском календаре. Каждую весну мы восхваляем Моисея, возглавившего бегство сынов Израилевых из Египта после 200 лет рабства. Суть этой истории — освобождение, а маца символизирует тяготы рабства и бегство еврейского народа на свободу. Мы называем ее хлебом скорби.
Песах в годы Холокоста был особенно мучительным. Трудно представить себе другой период за всю историю еврейского народа, когда его символика вызывала бы больше боли.
Когда я оглядываюсь назад, я понимаю, что, когда крекер растаял во рту и я насладилась его вкусом и капсулой времени, которую он создавал, до меня окончательно дошло, что определенные продукты имеют духовное значение, которое выходит за рамки функции топлива для организма.
Впервые в своей жизни я ела что-то, что было скорее топливом для души. Ривка торопила нас не потому, что охранники собирались застрелить нас, хотя, если бы они узнали, что мы делаем, у них запросто могла возникнуть эта идея. Она торопилась согласно еврейской традиции, которая предписывает, что процесс приготовления мацы завершается в течение восемнадцати минут, с первого момента приготовления теста до момента его полной выпечки. Мы следовали древнему многовековому ритуалу: тогда ингредиенты для мацы были единственной провизией, которая была у евреев, и у них не было достаточно времени, чтобы дать тесту подняться, потому что они бежали, торопились. Идея состоит в том, что они доверились Богу. И Он не подвел их.
Выпекание мацы в условиях военного времени под носом у охранников стало уроком нескольких уровней значимости, который остался со мной на всю жизнь. Это был не только акт самоопределения и подстрекательства к мятежу — Ривка вселяла в нас чувство собственного достоинства и самоуважения. Немцы уничтожали нас, но до тех пор, пока жили дети, которые понимали формирующие еврейскую идентичность традиции, у нашего народа был шанс на возрождение, что в один прекрасный день в будущем и произошло.
7 апреля 1944 года в семейных казармах в Стараховице, окруженном колючей проволокой, сторожевыми вышками и вооруженными украинскими фашистами, мои родители задавались вопросом, сколько еще им придется терпеть это рабство. Когда моя маленькая семья доедала последние крошки нашей мацы в самом темном и мрачном уголке оккупированной Центральной Польши, в воздухе повис вопрос: когда же Бог избавит нас от нацистского зла? Ответа не последовало.
На самом деле опасность витала в воздухе вокруг нас. И я стала той самой канарейкой, которую в прежние времена шахтеры заносили в угольную шахту, чтобы определить токсичность воздуха. Тогда я этого не понимала, но долгие часы, которые я проводила вдали от родителей, помогли мне набраться уличных навыков выживания. Я развивала в себе сильный внутренний стержень, независимость и самоуверенность. Я была наблюдательна, и мой радар для обнаружения потенциальных проблем с каждым днем работал все точнее. Я и не подозревала, что вскоре эти навыки окажутся бесценными.
Относительно свободно передвигаясь в пределах колючей проволоки, я начала замечать, что люди исчезают. Я бродила по семейным кварталам в поисках друзей, с которыми можно было бы поиграть, и обнаружила, что все больше и больше комнат пустуют. Большинство дверей были приоткрыты, и когда я заходила внутрь, то сразу понимала, что произошло. Выживание в гетто хорошо меня выдрессировало. Я замечала брошенную мебель, одежду и игрушки. Я знала, что эти люди никогда не вернутся.
Иногда я находила остатки еды. Их я съедала, но больше ни к чему не прикасалась. Серьезно обеспокоившись, я отправилась на поиски одной из моих самых близких подруг, живущей на другой стороне главной площади, и не обнаружила никаких следов — ни ее самой, ни ее семьи. В других комнатах поблизости тоже было тихо. Я сообщила эту новость своим родителям, когда они вернулись домой в тот вечер.
— Я так и знала, — выдохнула мама. — С той улицы, похоже, всех забрали. Слухи об очередном Отборе, должно быть, правдивы.
— Мы должны найти укромное место и спрятаться, — сказал отец.
Несколько дней спустя, ранним утром, как раз когда мои родители должны были приступить к своей смене на заводе боеприпасов, мы услышали, что эсэсовцы забирают детей из семейных казарм.
— Быстрее, они идут. Нужно спрятаться! — крикнул папа.
Я наблюдала, как он открыл люк, который сам смастерил в потолке. Я и не подозревала, что он там был. Отец замаскировал его небольшой вешалкой для одежды. Папа встал на кровать, поднял меня и втолкнул в щель между потолком и покатой крышей. Я посмотрела вниз и увидела, как мама тоже протискивается в люк, а отец подталкивает ее сзади.
Как только она влезла, он закрыл задвижку и поестественнее развесил одежду. Я прижалась к маминым коленям, и она зажала мне рот рукой. Я не могла даже представить, что в ее всегда нежной руке могла скрываться такая сила. Она как будто сжала мое лицо в тисках.
— Тола, ты должна вести себя совершенно тихо, — сказала она. — Это абсолютно необходимо. Не издавай ни звука. Иначе мы все погибнем.
Я промычала что-то неразборчивое в ответ. Затем я услышала, как распахнулась дверь нашего барачного блока под ужасающий звук бегущих сапог, гортанных команд и взведения курков. Мой отец закрыл люк как раз вовремя.
Сквозь тонкие доски потолка я слышала, как солдаты кричали на него.
— Тебе сказано убираться. Почему ты все еще здесь? Вон!
— Да-да, я уже ухожу.
Я слышала, как папа вышел из комнаты. Внезапно под потолком раздалась автоматная очередь. Я почувствовала кожей шквал пуль, просвистевших мимо моего тела. Некоторые из них врезались в балки чердака над моей головой. Мне хотелось кричать. Но мама так крепко зажала мне рот рукой, что я не смогла бы издать ни звука, даже если бы захотела.
Ее дыхание было медленным и тихим. Я подстроилась и начала дышать синхронно с ней. В конце концов, мы услышали, как солдаты вышли из комнаты, и мама слегка ослабила хватку. Сквозь прогнившую деревянную доску в крыше пробивался луч света, и я смогла посмотреть вниз, на площадь. Я отчетливо видела, как военные силой затаскивают детей в грузовики. Я думаю, что это были эсэсовцы — они выглядели так же, как солдаты во время резни в церкви Святого Вацлава в Томашув-Мазовецки.
Я увидела ребят, с которыми играла. Все они были примерно моего возраста — пяти, шести или семи лет. Теперь настало время для Отбора детей. Настало их время умирать, потому что нацисты ликвидировали лагерь, и в нем не было места для детей. Они превращали его в Kinderrein. Свободную от детей территорию. Очищенную.
Матери тщетно умоляли злодеев, пока те разлучали их с детьми. Если я сейчас закрою глаза и прокручу эту сцену в уме, то ясно услышу их отчаянные крики. Некоторые родители пытались забраться в грузовики вместе со своими детьми. Подняв оружие, солдаты заставили их отступить. Родители боролись за жизни своих детей, несмотря ни на что.
В тот день произошла еще одна сцена, которую я никогда не забуду, — «перетягивание каната» между матерью и нацистом. «Канатом» оказался ребенок. Мать сжимала верхнюю часть тела своего ребенка, держа его под мышками, в то время как убийца в униформе изо всех сил тянул ребенка за ноги. Ни один из них не хотел уступить. Они приложили такую силу, что разорвали малыша пополам.
Части тела ребенка были брошены в грузовик. Это было худшее, что я когда-либо видела на земле, и по сей день мне снятся кошмары. Хотя я сделала все возможное, чтобы блокировать этот образ, он глубоко засел в моем мозгу. Я никогда не говорила об этом инциденте со своей матерью, чтобы попытаться сохранить контроль над этим воспоминанием, но этот ужас продолжает возвращаться, преследует меня.
Детоубийство — самый отвратительный акт войны. Немцы подражали жестоким императорам, которые с незапамятных времен убивали детей своих врагов, уничтожая их дух, растаптывая надежды на будущее.
Крик матери был самым душераздирающим звуком из всех, что я когда-либо слышала. Я знала, что должна была хранить молчание, но перед лицом такого варварства мое самообладание пошатнулось. Как всегда, мама оказалась на шаг впереди и прижала свою руку еще крепче к моему рту, заглушая крик, который поднимался у меня в горле.
Я наблюдала через щель в крыше, пока облава не закончилась. Мне следовало бы отвести глаза, но что-то внутри заставляло меня смотреть до последнего. Споры и стенания на смеси немецкого, польского и идиш казались бесконечными, но побеждала всегда одна сторона. Грузовики отъехали, и вскоре после этого воздух раннего лета прорезали отдаленные пулеметные очереди. Мой товарищ по играм наткнулся на братскую могилу, вырытую их родителями ранее на той неделе. Мой отец был среди тех, кто копал ее. Его не только заставили подготовить мог