«Держись», — говорили ее глаза.
Удары продолжали сыпаться. Охранница СС била в полную силу. Я смотрела ей прямо в лицо и думала про себя: ты можешь бить меня, пока не убьешь, но ты никогда не узнаешь, как мне больно.
Мои щеки горели огнем, но я отказывалась плакать. Даже в столь юном возрасте я была намерена ни при каких обстоятельствах не стать жертвой. Я тогда не знала, что означает слово «сопротивление», но внутренне я прекрасно его чувствовала. Я отказывалась быть сломленной, никому не позволялось разрушать мой внутренний стержень. Ни одной слезинки мои обидчики не увидят. Мое сознание включило тот же защитный механизм, который помог мне в Стараховице: диссоциацию. Когда посыпались пощечины, мое сознание как бы отделилось от тела. По ощущениям я как будто парила над бараком и наблюдала за происходящим с высоты. Там, внизу, женщина в черном избивала беспомощного, умирающего от голода еврейского ребенка. Вид с вертолета помог заглушить физическую боль.
Я не помню, как долго продолжалось это издевательство. Она пыталась свалить меня на пол или по крайней мере заставить меня плакать. Но я стояла на месте и молчала. Я мечтала, чтобы наказание закончилось, но не собиралась сообщать ей об этом. В конце концов она просто выбилась из сил. Я посмотрела на ее руку: она была ярко-красной. Мои щеки горели и начали опухать.
— В следующий раз стой смирно, — прошипела она, втолкнула меня обратно в строй и ушла.
Я оцепенело стояла рядом с мамой, очень тихо. Мы ничего не говорили. Нам и не нужно было этого делать. Мое тело потряхивало от шока и перенесенного насилия и вместе с тем от облегчения, что все закончилось. Только после того как женщина ушла, я позволила слезам пролиться в тишине. И они продолжали течь из глаз до конца дня. Я усвоила важный урок: будучи в заключении, никогда нельзя плакать при всех, даже если бы это означало, что наказание продлится дольше. Слезы только заводили наших мучителей; они питались нашей слабостью.
Я была не очень далеко от мамы в момент этого избиения, но чувствовала себя очень одиноко. Мы оказались в ловушке самого настоящего кошмара наяву. В кошмаре ничто не имеет смысла; все запутано и непредсказуемо. Такой была и наша война. Ни мама, ни я не знали, что было бы, если бы она вмешалась. Маму могли застрелить. Меня могли застрелить. Или мы обе могли погибнуть. Не было никаких правил. Даже если они и были, они постоянно и непредсказуемо менялись. Все, что мы могли сделать, это цепляться за жизнь и верить в удачу.
Я хорошо помню первый месяц, проведенный с мамой в Биркенау, хотя жизнь наша текла довольно рутинно и обыденно. Утро никогда не было добрым, ночи неизменно были тяжелыми, а такого понятия, как восстановительный сон, не существовало. Мы с мамой редко могли единолично пользоваться койкой, к нам постоянно подселяли разных соседей. Вся эта шаткая конструкция скрипела и сдвигалась, а десятки женщин дергались и переворачивались наугад. Люди пытались быть внимательнее, не тревожить окружающих, но страшное прошлое не давало покоя и во сне, воспоминания оживали, в бараке часто раздавались крики мучительных сновидений.
Женщины, к чьим очертаниям я привыкала за ночь, внезапно исчезали. Мы никогда не знали, куда они девались. Может быть, их переводили в другой барак или в другой трудовой лагерь в комплексе Освенцим. Или их усыпили в одной из газовых камер в конце железнодорожной линии. Или, возможно, они просто не могли больше терпеть и бросились к ближайшему забору из колючей проволоки под напряжением.
Мы проводили бесконечные часы в очередях. Утром, добравшись до уборной, приходилось до предела проверять на прочность мочевой пузырь. Сотням женщин нужно было справить нужду одновременно. Уборная представляла собой отдельный барак. Посередине тянулась узкая траншея, перекрытая рядом приподнятых деревянных досок, с отверстиями через каждые несколько футов, служившими отхожими местами для женщин — но не для детей. Размер отверстий не на шутку беспокоил меня. Я цеплялась за доски, боясь свалиться в вонючую выгребную яму подо мной. Лишь иногда мне удавалось нанести в уборную незапланированный визит. Обычно это происходило вечером, когда наша старшая по блоку закрывалась в своей комнате и принимала «гостей». Немцам было строго запрещено якшаться с евреями, но непосредственная близость к смерти — пьянящий афродизиак. Без сомнения, староста получила какие-то привилегии взамен за свои дополнительные услуги. Возможно, несколько дополнительных дней жизни на земле. Или еще один хлебный паек. Люди делали все, что только возможно, чтобы выжить. Мама ждала, пока защелка на двери старосты захлопнется, и говорила мне, чтобы я поспешила в туалет и обратно.
Если мы не стояли в очереди к выгребной яме, то выстраивались в очередь за едой. В такой очереди никогда не было подходящего места. Стоишь первой — получаешь кашу потеплее, а с другой стороны, если стоишь в хвосте, на дне супницы может оказаться больше кусочков теплой или холодной репы. Я всегда была зверски голодна. Поразительно, несмотря на недоедание, мое тело росло, как и мой аппетит. Мама пыталась облегчить мои муки, отдавая мне свой хлебный паек. Я редко видела, чтобы она ела. Казалось, она выживает на одном только воздухе.
Жизнь немного улучшилась, когда ее поставили работать на картофельный склад. Иногда она крала картофелину, и я съедала ее сырой. Дополнять наш рацион таким образом было опасно: если бы ее поймали с картофелиной в складках платья, ей могла грозить мгновенная казнь без суда и следствия. Но мама была хитрой, и ей все сходило с рук. Иногда она меняла картофелину на ломоть хлеба, который всегда давала мне.
Наш распорядок дня редко менялся. Жизнь представляла собой размытое пятно из одних и тех же бессмысленных действий: сон, пробуждение, туалет, пища, перекличка и все сначала. Удивительно, к чему только не способен привыкнуть человек, сколько трудностей он может вынести. Разные мелочи считались там роскошью: лишний кусок хлеба может значительно улучшить весь день; неожиданная улыбка избавит от страданий на час или даже больше. Таков теперь был мой мир, и я приняла его вместе с его всепроникающим зловонием сожженной в крематориях плоти. Я даже привыкла к этому.
Вонь отхожего места было труднее вынести. Однажды я оказалась на грани срыва. Я побежала к уборной и запрыгнула на деревянную платформу. Я так спешила, что не рассчитала свой прыжок, и из-за своего малого размера проскользнула назад через дыру и упала прямо в жижу. Унизительность и вонь были достаточно ужасны сами по себе, но хуже всего было то, что я не могла выбраться. Я застряла по колено в окружении визжащих крыс, плавающих в отходах жизнедеятельности. Мои крики привлекли внимание мамы, которая всегда была поблизости, — она испугалась. На помощь пришли другие женщины. Казалось, я болталась под деревянной доской целую вечность. После нескольких попыток женщинам удалось подхватить меня за плечи и оттащить в безопасное место. Мама поливала меня из шланга, но без мыла запах оставался на мне еще несколько дней. Это было ужасно.
Вскоре после того погружения в канализацию меня начало тошнить. Многомесячное гнилье, очевидно, было полно всевозможных бактерий и микробов. Однажды, проснувшись утром, я в ужасе поняла, что ничего не вижу. Затвердевшая корка гноя склеила мои ресницы — еле-еле мне удалось разлепить один глаз.
Затем, пару дней спустя, я проснулась с горевшим огнем горлом — оно было очень сухим и опухшим. Мои зубы, казалось, были прикручены друг к другу, а челюсть сомкнулась намертво, даже съесть ничего не получалось. Мне было очень страшно. В свои несчастные пять лет мне хватало опыта понимать, что больных людей убивают. Я была так напугана, что даже маме не сказала. Я боялась, что кто-нибудь подслушает наш разговор, и я исчезну. Мои глаза снова слиплись от гноя, и я держалась за койки, пытаясь передвигаться.
Мама вскоре заметила, что я нездорова, но впервые в своей жизни она не смогла повлиять на то, что произошло со мной дальше. Все вышло из-под ее контроля, когда другие женщины в бараке тоже поняли, что я больна. Все они были ослаблены, вполне оправданно боялись заражения, и меня забрали.
Глава 12. Сама по себе
Концентрационный лагерь Биркенау, оккупированная немцами Южная Польша
АВГУСТ 1944 ГОДА / МНЕ ПОЧТИ 6 ЛЕТ
Проснувшись, я понятия не имела, где нахожусь. Я все еще ощущала свое тело, могла видеть и слышать, уже хорошо, но чувствовала себя странно: было тепло и удобно. Я лежала одна на односпальной кровати. В последний раз, когда я была в сознании, я не могла открыть веки, но теперь они двигались свободно — такое облегчение. И то ужасное чувство, что у меня свело челюсти, тоже прошло.
— Ну вот ты и проснулась наконец, — произнес ласковый женский голос.
— Где я?
— Ты в лазарете. Ты была очень больна. Но теперь ты идешь на поправку.
— А мама?
— Она недалеко отсюда. Тебе придется какое-то время полежать в постели, пока к тебе не вернутся силы.
Не знаю, как долго я была без сознания, может быть, несколько дней, а может, и неделю или больше, но теперь пик заболевания остался позади. Я заболела скарлатиной и дифтерией одновременно. И та и другая были довольно распространенными детскими недугами в первой половине прошлого века. Скарлатина заразна, провоцируется бактериями и вызывает высокую температуру и боль в горле. Дифтерия также вызывается бактериями. Она поражает дыхательную систему, эту болезнь прозвали «ангелом-душителем», потому что в худших случаях она делает именно это — душит ребенка до смерти.
Мне вдвойне повезло остаться в живых: я пережила две потенциально смертельные болезни. Что еще более важно, я пережила болезнь в принципе; учитывая практику нацистов по отбраковке слабых и немощных и их безжалостное убийство детей, то, что все еще дышу, было просто поразительно.
История говорит, что лазареты в лагерях, подобных Биркенау, часто обслуживались заключенными-евреями, которые в довоенной жизни были медиками. И несмотря на постоянную угрозу смерти, медсестры и врачи в лагерях соблюдали священную клятву — лечили пациентов в меру своих возможностей. Там, где могли, они маскировали симптомы больных, скрывали их от нацистских надзирателей, чтобы, несмотря ни на что, их пациенты могли покинуть лазареты и получить шанс выжить. Это был их личный акт сострадания и сопротивления.