Под влиянием непроходящего чувства голода однажды в Биркенау я видела очень красноречивый сон. Он был настолько необычным, что я до сих пор помню всю его галлюциногенную странность. Естественно, все вращалось вокруг того, чего мне не хватало больше всего: еды. Во сне я гуляла и вдруг наткнулась на озеро, которое полностью состояло из яичных желтков. Они простирались так далеко, насколько хватало глаз. (Вполне понятно, почему я фантазировала о яйцах, моем самом любимом блюде, выживая на пустой тюре и черством хлебе.) Я сняла свои белые туфли, осторожно нарушила пленку на поверхности яичного озера и погрузилась туда по шею. У меня было ощущение, что я нахожусь в теплой ванне, и я поплыла брассом. Мои глаза находились на одном уровне с желтками, и я проглатывала желтки один за одним, целиком, с каждым гребком продвигаясь вперед. Я плыла и ела. Плыла и ела.
Я уверена, что все мои товарищи по заключению фантазировали о чем-то подобном. Голод трудно описать. Представьте себе монстра внутри вас, пожирающего каждую клеточку. Еда становится навязчивой идеей. Зловещий внутренний холод превращает вас в калеку. Каждый уголок вашего тела жаждет пищи, потому что каждый внутренний орган, каждый сустав, каждый хрящ атрофируются от недостатка питания. Твое тело умирает изнутри, как в замедленной съемке. Представьте себе, что вы пережили это ребенком, при этом не могли толком объяснить, что было не так.
Хотя мне было всего шесть лет, я могла разглядеть в человеке признаки скорой смерти. Умирающие, казалось, сворачивались сами в себя, пока не складывались вдвое. В лагерном сленге для них существовало специальное слово: Muselmann. Буквально слово переводится как мусульмане — потому что они выглядели так, как будто были согнуты в молитве. Так называли тех, кого победили истощение и голод, тех, кто был настолько измотан, что принимал смерть как неизбежность и даже облегчение. Как только заключенный достигал этой стадии, пути назад практически не было. У двенадцатилетней девочки, с которой мы делили койку, были все симптомы. Я знала, что она умирает от голода. Ее тело отказывалось работать, и, конечно же, девочка в итоге скончалась посреди ночи, где-то по осени. Я проснулась и с ужасом обнаружила ее неподвижной и холодной рядом со мной.
Мне было грустно, что она умерла, но в то же время я заранее представила себе, что нам придется часами стоять на перекличке, потому что она не ответит, когда назовут ее номер. Я также переживала, представляя себе старосту нашего барака, которая должна была пересчитывать нас. Если цифры не совпадут, возникнет подозрение, что кто-то сбежал, у старосты будут крупные неприятности с немцами. Я боялась старосты, но даже в таком юном возрасте я знала, что она тоже была жертвой нацистов.
Позаботиться о трупе должна была я, потому что мы делили постель. Я все еще не могла прочитать ее номер, но, поскольку за последние несколько месяцев я много раз слышала, как ее вызывали, я знала, что узнаю номер на слух. На рассвете я подтащила тело ко входу в барак и положила его рядом с кучей других детей, умерших ночью. Хотя девочка была вся одни кожа да кости, мне, шестилетней, было чрезвычайно тяжело тащить ее. На перекличке назвали ее номер. Я помню необычное чувство гордости за то, что я справилась с такой серьезной проблемой самостоятельно, несмотря на то что я не разбиралась в цифрах.
Я подняла руку и торжествующе ответила: «Она мертва».
Глава 13. Путь длиною в жизнь
Лагерь уничтожения Биркенау, оккупированная немцами Южная Польша
ОСЕНЬ 1944 ГОДА / МНЕ 6 ЛЕТ
Я помню лучший завтрак, который я когда-либо ела в лагере уничтожения. Если я сейчас закрою глаза и подумаю о нем, я запросто смогу ощутить его вкус и текстуру на языке. На этот раз это был не грубый ломоть черствого хлеба и жидкий суп. Я не знаю, что это было в точности; в то время я думала, что это была каша, тогда как теперь я полагаю, что это, скорее всего, было стандартное немецкое лакомство, фарина-пудинг: манная каша, сваренная с сахаром и, возможно, сгущенным молоком. Каждый немецкий солдат носил его в своем ранце как часть ежедневного рациона, сухой паек. Что бы это ни было, таким детям, как я, голодным, жаждущим нормальной еды, блюдо показалось восхитительным.
— Сегодня утром у нас для вас особое угощение, — сказал взрослый голос. — Ешьте, на улице холодно, и мы уходим.
Эта пища была пределом моих мечтаний. Я готова была все отдать за что-нибудь сладкое. Пища насытила меня, в ней была энергия. Я с жадностью проглотила манную кашу и соскребла ложкой все липкие крупинки с жестяной чашки. Наш блок был последним оставшимся из детских. Мы все инстинктивно понимали, куда приведет нас обещанная прогулка, но на тот момент это не имело значения. Впервые за долгое время наши желудки были полны. Мы жили от минуты к минуте, и в тот конкретный момент мы были просто благодарны за подарок в виде вкусной еды. Когда я сейчас вспоминаю об этом завтраке, меня огорчает осознание того, что даже с детьми нацисты играли в психологические игры. Они манипулировали нами, чтобы заставить делать именно то, что нужно им.
Поев, мы вышли из барака. На улице было холодно. Земля была твердой, как камень, и покрыта инеем. Я не могу точно сказать, когда это было, но, вероятно, это был конец октября или начало ноября 1944 года. Мы повернули налево и пошли к железнодорожному полотну. Изо рта у нас валил пар. Собралось, должно быть, более пятидесяти детей в возрасте от четырех до двенадцати лет, нас сопровождали две женщины-эсэсовки. Я была одной из самых маленьких. Я шла, стараясь сберечь каждую унцию тепла, сохраненного моим грубым пальто, которое я носила поверх сорочки. Я все еще была в своих белых туфлях на шнуровке, но без носков. Я шла в конце очереди с другой маленькой девочкой, и мы разговаривали на ходу.
По всему пути, прямо на земле, недалеко от тропинки, по которой мы шли, лежали мертвые тела, все тонкие, с острыми углами, покрытые инеем. Их глаза, казалось, следили за нами. Смерть может нанести удар в любое время и различными способами. Люди не всегда умирали на своих койках, как это случилось с моей соседкой по постели. Я знала, что они часто падали замертво на месте от голода, истощения и болезней. Может быть, все эти люди умерли только что, в течение последних нескольких минут. Или, может быть, они скончались прошлой ночью и еще не были собраны Leichenkommando, специальными группами рабочих, ответственными за сбор трупов. В любом случае это зрелище нас не встревожило. Трупы были привычной частью пейзажа.
Мы прошли мимо еще одного детского барака. Он был пуст. Мы не видели этих детей уже несколько дней. Некоторые из старших в нашем бредущем ряду предположили, что за ними пришли эсэсовцы и их отвезли в крематорий.
— Может быть, теперь наша очередь, — сказала я своей соседке по шеренге.
Как всегда, я уже смирилась с мыслью, что смерть — это моя судьба. Я не была точно уверена, что такое смерть или что следует после нее, но я пребывала в убеждении, что все еврейские дети должны были умереть. Пока мы шли, шепот просачивался из первых рядов в задние. Кто-то спросил, куда мы направляемся. Ответ, по-видимому, заключался в том, что мы действительно направлялись в газовую камеру.
Мы продолжали идти. Немецкий завтрак делал свое дело. Я нервничала и огорчалась, но не слишком. В кои-то веки у меня был полный желудок, и тот внутренний холод, который вызывает голод, на какое-то время исчез.
Внезапно громкий женский голос пронзил мое сознание:
— Тола!
Я пришла в замешательство. Это было мое имя. В течение нескольких месяцев я не слышала, чтобы меня кто-то так называл. Для взрослых я больше не была Толой. Я была заключенная А-27633.
— Там, наверное, моя мама, — сказала я своей соседке. — Никто, кроме нее, не знает мое имя. Да, я уверена, что это она.
Я посмотрела направо и увидела множество худых женщин, которые казались полуголыми; они прижимались к забору из колючей проволоки. Все они выглядели ужасно, оголодавшие несчастные существа.
— Тола, куда ты идешь? Что происходит? — закричала мама.
Я не могла разглядеть маму в толпе, я только слышала ее голос.
— Мы идем в крематорий, — ответила я до непристойности бодро.
Внезапно все женщины за проволокой начали кричать и завывать. Мы продолжали идти, а их крики становились все громче и отчаяннее. Я повернулась к своей юной соседке и сказала:
— Я не понимаю, почему они плачут. Каждый еврейский ребенок рано или поздно должен пойти в крематорий. О чем же они плачут?
Мы шли, должно быть, минут пятнадцать. Затем, как раз перед тем как добрались до железнодорожного полотна, мы повернули направо и оказались рядом с длинным одноэтажным Т-образным зданием с покатыми крышами. Оно напоминало большой общественный зал, если не считать нелепой пристройки сбоку с приземистой кирпичной трубой, из которой беспрестанно шел дурно пахнущий дым. Тепло согревшего нас изнутри завтрака постепенно улетучивалось. Мы замерзли, особенно те, у кого не было обуви.
— Спускайтесь по ступенькам, — приказал солдат в форме СС.
Мы сделали, как нам сказали, и вошли в пустую бетонную комнату с серыми стенами. Вдоль стен тянулись крючки для одежды. Какое это было зловещее и страшное место. Оказалось, здесь была прихожая газовой камеры в Крематории III.
— Развесьте свою одежду так, чтобы вы точно знали, где она находится, когда выйдете. Сейчас будете мыться.
Бетонные стены усиливали резкие перепады температур. Я разделась и сразу же начала дрожать. Редко когда еще мне было так холодно. Я встала на цыпочки, развесила одежду и аккуратно поставила под нее туфли. Я посмотрела вниз, пытаясь найти на полу какие-нибудь ориентиры, по которым я узнала бы потом свои вещи. Затем я посмотрела налево и направо, чтобы определить, какие дети были по обе стороны от меня, когда мы выйдем из душа. При этом меня не покидало предчувствие, что мы наверняка никуда отсюда не выйдем. И все же охранники до последнего сохраняли иллюзию, что мы будем в порядке. Некоторые из старших детей рыдали. Некоторые тихо. Другие — вполне эмоционально. Шум нарушал стремление немцев к порядку, и они не раз приказывали нам заткнуться.