– Будь что будет! – говорила она.
И в каморке жила бедная женщина. Она ходила на подённую работу: чистила печи, пилила дрова – словом, исполняла всякую тяжёлую работу; сил у неё было довольно, охоты работать тоже не занимать, но из нужды она всё-таки не выбивалась! Дома оставалась у неё её единственная дочка, подросток. Она была такая худенькая, тщедушная; целый год уж лежала в постели: не жила и не умирала.
– Она уйдёт к сестрёнке! – говорила мать. – У меня ведь их две было. Тяжеленько было мне кормить двоих; ну, вот Господь Бог и поделил со мною заботу, взял одну к себе! Другую-то мне хотелось бы сохранить, да он, видно, не хочет разлучать сестёр! Заберёт и эту!
Но больная девочка всё не умирала; терпеливо, смирно лежала она день-деньской в постели, пока мать была на работе.
Дело было весною, рано утром, перед самым уходом матери на работу. Солнышко светило через маленькое окошечко прямо на пол, и больная девочка посмотрела в оконце.
– Что это там зеленеет за окном? Так и колышется от ветра!
Мать подошла к окну и приотворила его.
– Ишь ты! – сказала она. – Да это горошинка пустила ростки! И как она попала сюда, в щель? Ну вот у тебя теперь будет свой садик!
Придвинув кроватку поближе к окну, чтобы девочка могла полюбоваться зелёным ростком, мать ушла на работу.
– Мама, я думаю, что поправлюсь! – сказала девочка вечером. – Солнышко сегодня так пригрело меня. Горошинка, видишь, как славно растёт на солнышке? Я тоже поправлюсь, начну вставать и выйду на солнышко.
– Дай-то Бог! – сказала мать, но не верила, что это сбудется.
Однако она подпёрла зелёный росток, подбодривший девочку, небольшою палочкой, чтобы он не сломался от ветра; потом взяла тоненькую верёвочку и один конец её прикрепила к крыше, а другой привязала к верхнему краю оконной рамы. За эту верёвочку побеги горошины могли цепляться, когда станут подрастать. Так и вышло: побеги заметно росли и ползли вверх по верёвочке.
– Смотри-ка, да она скоро зацветёт! – сказала женщина однажды утром и с этой минуты тоже стала надеяться и верить, что больная дочка её поправится.
Ей припомнилось, что девочка в последнее время говорила как будто живее, по утрам сама приподнималась на постели и долго сидела, любуясь своим садиком, где росла одна-единственная горошина, а как блестели при этом её глазки! Через неделю больная в первый раз встала с постели на целый час. Как счастлива она была посидеть на солнышке! Окошко было отворено, а за окном покачивался распустившийся бело-розовый цветок. Девочка высунулась в окошко и нежно поцеловала тонкие лепестки. День этот был для неё настоящим праздником.
– Господь сам посадил и взрастил цветочек, чтобы ободрить и порадовать тебя, милое дитятко, да и меня тоже! – сказала счастливая мать и улыбнулась цветочку, как ангелу небесному.
Ну, а другие-то горошины? Та, что летела куда хотела, – лови, дескать, кто может – попала в водосточный жёлоб, а оттуда в голубиный зоб и лежала там, как Иона во чреве кита. Две ленивицы ушли не дальше – их тоже проглотили голуби, значит, и они принесли немалую пользу. А четвёртая, что собиралась залететь на солнце, упала в канаву и пролежала несколько недель в затхлой воде, пока не разбухла.
– Как я славно раздобрела! – говорила горошина. – Право, я скоро лопну, а уж большего, я думаю, не сумела достичь ни одна горошина. Я самая замечательная из всех пяти!
Канава была с нею вполне согласна.
А у окна, выходившего на крышу, стояла девочка с сияющими глазами, румяная и здоровая; она сложила руки и благодарила Бога за цветочек гороха.
– А я всё-таки стою за мою горошину! – сказала канава.
Бутылочное горлышко
В узком, кривом переулке, в ряду других жалких домишек, стоял узенький, высокий дом, наполовину каменный, наполовину деревянный, готовый расползтись со всех концов. Жили в нём бедные люди; особенно бедная, убогая обстановка была в каморке, ютившейся под самой крышей. За окном каморки висела старая клетка, в которой не было даже настоящего стаканчика с водой: его заменяло бутылочное горлышко, заткнутое пробкой и опрокинутое вниз закупоренным концом. У открытого окна стояла пожилая женщина и угощала коноплянку свежим мокричником, а птичка весело перепрыгивала с жёрдочки на жёрдочку и заливалась песенкой.
«Тебе хорошо петь!» – сказало бутылочное горлышко; конечно, не так, как мы говорим, – бутылочное горлышко не может говорить, – оно только подумало, сказало это про себя, как иногда мысленно говорят сами с собой люди. «Да, тебе хорошо петь! У тебя небось все кости целы! А вот попробовала бы ты лишиться, как я, всего туловища, остаться с одной шеей да ртом, к тому же заткнутым пробкой, небось не запела бы! Впрочем, и то хорошо, что хоть кто-нибудь может веселиться! Мне не с чего веселиться и петь, да я и не могу нынче петь! А в былые времена, когда я была ещё целой бутылкой, и я запевала, если по мне водили мокрой пробкой. Меня даже звали когда-то жаворонком, большим жаворонком! Я бывала и в лесу! Как же, меня брали с собой в день помолвки скорняковой дочки. Да, я помню всё так живо, как будто дело было вчера! Много я пережила, как подумаю, прошла через огонь и воду, побывала и под землёй, и в поднебесье, не то что другие! А теперь я опять парю в воздухе и греюсь на солнышке! Мою историю стоит послушать! Но я не рассказываю её вслух, да и не могу».
И горлышко рассказало её самому себе, вернее, продумало её про себя. История и в самом деле была довольно замечательная, а коноплянка в это время знай себе распевала в клетке. Внизу по улице шли и ехали люди, каждый думал своё или совсем ни о чём не думал – зато думало бутылочное горлышко!
Оно вспоминало огненную печь на стеклянном заводе, где в бутылку вдунули жизнь, помнило, как горяча была молодая бутылка, как она смотрела в бурлящую плавильную печь – место своего рождения, – чувствуя пламенное желание броситься туда обратно. Но мало-помалу она остыла и вполне примирилась со своим новым положением. Она стояла в ряду других братьев и сестёр. Их был тут целый полк! Все они вышли из одной печки, но некоторые были предназначены для шампанского, другие – для пива, а это разница! Впоследствии случается, конечно, что и пивная бутылка наполняется драгоценным Lacrima Christi[13], a шампанская – ваксой, но всё же природное назначение каждой сразу выдаётся её фасоном – благородная останется благородной даже с ваксой внутри!
Все бутылки были упакованы; наша бутылка тоже; тогда она и не предполагала ещё, что кончит в виде бутылочного горлышка в должности стаканчика для птички – должности, впрочем, в сущности, довольно почтенной: лучше быть хоть чем-нибудь, нежели ничем! Белый свет бутылка увидела только в ренсковом погребе[14]; там её и других её товарок распаковали и выполоскали – вот странное было ощущение! Бутылка лежала пустая, без пробки и ощущала в желудке какую-то пустоту, ей будто чего-то недоставало, а чего – она и сама не знала. Но вот её налили чудесным вином, закупорили и запечатали сургучом, а сбоку наклеили ярлычок: «Первый сорт». Бутылка как будто получила высшую отметку на экзамене; но вино и в самом деле было хорошее, бутылка тоже. В молодости все мы поэты, вот и в нашей бутылке что-то так и играло и пело о таких вещах, о которых сама она и понятия не имела: о зелёных, освещённых солнцем горах с виноградниками по склонам, о весёлых девушках и парнях, что с песнями собирают виноград, целуются и хохочут… Да, жизнь так хороша! Вот что бродило и пело в бутылке, как в душе молодых поэтов – они тоже зачастую сами не знают, о чём поют.
Однажды утром бутылку купили – в погреб явился мальчик от скорняка и потребовал бутылку вина самого первого сорта. Бутылка очутилась в корзине рядом с окороком, сыром и колбасой, чудеснейшим маслом и булками. Дочка скорняка сама укладывала всё в корзинку. Девушка была молоденькая, хорошенькая; чёрные глазки её так и смеялись, на губах играла улыбка, такая же выразительная, как и глазки. Ручки у неё были тонкие, мягкие, белые-пребелые, но грудь и шейка ещё белее. Сразу было видно, что она одна из самых красивых девушек в городе и – представьте – ещё не была просватана!
Вся семья отправлялась в лес; корзинку с припасами девушка везла на коленях; бутылочное горлышко высовывалось из-под белой скатерти, которой была накрыта корзина. Красная сургучная головка бутылки глядела прямо на девушку и на молодого штурмана, сына их соседа-живописца, товарища детских игр красотки, сидевшего рядом с нею. Он только что блестяще сдал свой экзамен, а на следующий день уже должен был отплыть на корабле в чужие страны. Об этом много толковали во время сборов в лес, и в эти минуты во взоре и в выражении личика хорошенькой дочки скорняка не замечалось особенной радости.
Молодые люди пошли бродить по лесу. О чём они беседовали? Да, вот этого бутылка не слыхала: она ведь оставалась в корзине и успела даже соскучиться, стоя там. Но наконец её вытащили, и она сразу увидала, что дела успели за это время принять самый весёлый оборот; глаза у всех так и смеялись, дочка скорняка улыбалась, но говорила как-то меньше прежнего, щёчки же её так и цвели розами.
Отец взял бутылку с вином и штопор… А странное ощущение испытываешь, когда тебя откупоривают в первый раз! Бутылка никогда уже не могла забыть той торжественной минуты, когда пробку из неё точно вышибло и у неё вырвался глубокий вздох облегчения, а вино забулькало в стаканы: клю-клю-клюк!
– За здоровье жениха и невесты! – сказал отец, и все опорожнили свои стаканы до дна, а молодой штурман поцеловал красотку невесту.
– Дай Бог вам счастья! – прибавили старики.
Молодой моряк ещё раз наполнил стаканы и воскликнул:
– За моё возвращение домой и нашу свадьбу ровно через год! – И когда стаканы были осушены, он схватил бутылку и подбросил её высоко-высоко в воздух: – Ты была свидетельницей прекраснейших минут моей жизни, так не служи же больше никому!