– Очаровательно, – произнес его величество. – Совершенно очаровательно.
Опьянев не столько от вина, сколько от всеобщего внимания, Мари-Жозеф взбежала по узкой лесенке в свою чердачную комнату. Павлинье перо щекотало ей шею. Полотенце натирало.
В комнате было душно, но у постели горела свеча. Оделетт склонилась над новым фонтанжем, похожим на воздушный торт из лент и кружев.
– Как здесь темно!
– Мне было холодно, и я задернула занавески.
– Пусть вечернее солнце светит в комнату и согревает тебя.
Мари-Жозеф раздвинула занавески, и в комнату хлынул свет. Геркулес прыгнул на приоконный диванчик.
В дверь робко постучался слуга, даже двое, – один вернул ее амазонку из покоев мадемуазель, а другой принес хлеб, суп и вино. Мари-Жозеф дала каждому по су и отослала прочь с пустой миской из-под бульона, притворяясь, будто не замечает их оскорбления при виде жалких чаевых.
– Я так рада, что тебе лучше, – сказала Мари-Жозеф и засунула павлинье перо за причудливую раму зеркала.
– Мне хуже, – призналась Оделетт.
Голос ее задрожал. По щекам побежали слезы. Мари-Жозеф присела на край постели, словно нанося визит знатной даме в ее опочивальне.
– Что случилось?
– Горничная сказала, что ты меня поколотишь. Она сказала, что ты сказала, что я лентяйка.
– Ни за что на свете! И я такого не говорила! И ты не такая!
– Она сказала…
И Оделетт изложила искаженную версию беседы Мари-Жозеф с мадемуазель д’Арманьяк.
– Ах, душенька…
Она взяла из рук у Оделетт незаконченный фонтанж.
– Тебе нужно чистое полотенце?
Оделетт кивнула. Мари-Жозеф принесла чистых хлопковых тряпок и замочила запачканные в тазу с холодной водой.
– Мадемуазель д’Арманьяк сказала глупость.
Мари-Жозеф накрошила в суп хлеба.
– Поэтому я пригрозила вырвать ей все волосы, если она попробует поднять на тебя руку.
Оделетт откусила кусочек хлеба.
– Не может быть!
– Да, я такого не говорила, – призналась Мари-Жозеф. – Но я и вправду сказала, что никому не позволю поднять на тебя руку, и я действительно вырвала бы ей за это все волосы!
Оделетт заставила себя улыбнуться. Мари-Жозеф смочила салфетку розовой водой, отерла Оделетт слезы и, пока она пила вино, поддерживала за донышко бокал.
– Помоги мне, пожалуйста, совсем чуть-чуть, только застегнуть пуговицы! – взмолилась Мари-Жозеф. – Ты сможешь?
Она совлекла с себя прекрасный роброн Лотты и снова надела амазонку, отложив неудобное полотенце до следующего дня.
«Я переодеваюсь не реже, чем король!» – подумала она, хотя и напомнила себе, что король всегда облачается в новые одеяния, тогда как она меняет всего несколько.
Оделетт застегнула пуговицы на амазонке, одновременно критически разглядывая роброн.
– Он вышел из моды, – вынесла она приговор, – но я могла бы его немного обновить.
– Ты просто прелесть, но не трогай его, пока тебе не станет лучше. А сейчас ложись. Геркулес, иди сюда! Оделетт нужна грелка.
Геркулес, до этой минуты лежавший брюшком кверху на солнышке, непристойно раскинув лапы, зажмурился, перевернулся, потянулся и запрыгнул на кровать.
Мари-Жозеф плотнее подоткнула на Оделетт одеяло и накормила ее супом с хлебом.
– Как ты могла подумать, что я способна поднять на тебя руку?
– Мы так долго провели в разлуке. Я решила, вдруг мадемуазель Мари изменилась?
– Уверена, что да, но не в этом смысле. Мы все изменились, все трое.
– Но все останется по-старому?
– Все будет лучше.
Мари-Жозеф с трудом спускалась по Зеленому ковру. Прелестный путь с каждым разом казался все длиннее и длиннее, словно бесконечная дорога в волшебной сказке. Она прислушалась, не раздастся ли пение русалки, но оркестр возле фонтана Нептуна заглушал все звуки. Ей попалось всего несколько посетителей; большинство собралось на другой стороне сада, возле Нептуна, послушать концерт и насладиться балетом, который его величество соблаговолил показать своим подданным.
В шатре лед растаял, растекшись лужицами на секционном столе. Стук капель по доскам помоста гулко отдавался в тишине.
Ив стоял у импровизированной лаборатории и точил скальпели. Слуги снимали слой колотого льда с тела русалки.
– Сестра, сегодня мне не понадобится твоя помощь.
– Как! – ахнула она. – Почему?
– Потому что мне предстоит анатомировать части тела, которые нельзя показывать публично. Я попрошу дам удалиться.
Мари-Жозеф рассмеялась:
– Да в Версале каждая вторая статуя – обнаженная! Если человеческая нагота ни для кого не тайна, к чему так беспокоиться из-за наготы животного?
– Я не стану препарировать эти части на глазах дам. А ты не будешь их зарисовывать.
– И кто же тогда их запечатлеет?
– Шартр.
Мари-Жозеф оскорбленно воскликнула:
– Да из него художник, как из тебя композитор! Я зарисовывала для тебя срамные части животных, наверное, раз сто!
– В детстве. Когда я еще не понимал, что это надо запретить.
– В следующий раз ты прикажешь мне надеть штаны на лошадь.
Негодование, изобразившееся на его лице, так позабавило ее, что она не удержалась и решила его подразнить:
– А потом потребуешь, чтобы все дамы, когда ездят верхом, надевали штаны на лошадей!
– Дамы надевали штаны? – раздался голос графа Люсьена.
Граф Люсьен приближался к ним со стороны главного входа. За ним слуга нес портрет его величества в богатой резной раме. Он поставил портрет на королевское кресло, отвесил глубокий поклон и, пятясь, удалился, словно пред лицом самого короля.
– На лошадей надевали штаны, – поправила Мари-Жозеф.
– Странные обычаи у вас на Мартинике.
Граф Люсьен широким жестом сорвал шляпу и поклонился портрету.
– На Мартинике на лошадей штаны не надевают, – хмуро откликнулся Ив.
– Простите нас, граф Люсьен. Я совсем задразнила брата, и он теперь не в духе. А как вы себя чувствуете?
– Просто великолепно для человека, который битый час спорил с цензорами Черного кабинета[13].
Он подал ей письмо.
– Что это?
– Адресованное вам послание минхера ван Левенгука.
– Граф Люсьен, вы просто чудо!
Он с загадочным видом пожал плечами, словно давая понять, сколько дипломатических усилий пришлось ему приложить, чтобы вырвать письмо из когтей королевских шпионов.
Она прочитала написанное на латыни послание: минхер ван Левенгук высоко ценит интерес, проявленный к его работам молодым французским дворянином, и весьма сожалеет, но не может продать свой микроскоп…
На мгновение ей показалось, что он обращается к Иву, но потом она вспомнила, что писала от собственного имени.
«Наверное, господин ван Левенгук, а он ведь, без сомнения, еретик, принял мое конфирмационное имя за мужское», – подумала она.
Разочарованная, она стала читать дальше:
«…однако, как только наши страны преодолеют прискорбные разногласия, минхер ван Левенгук будет счастлив пригласить месье де ла Круа к себе в мастерскую».
Мари-Жозеф вздохнула и с печальной улыбкой обратилась к графу Люсьену:
– Значит, контрабанду мне получать не придется.
«И непристойные голландские лубочные картинки тоже, – мысленно продолжила она. – А хоть бы одним глазком взглянуть, пусть это и грех».
– Я знаю, – сказал он и добавил, заметив ее удивленный взгляд: – Простите, мадемуазель де ла Круа, но я был обязан прочитать письмо. Иначе как мне было объяснить цензорам, почему вам можно его передать?
– Благодарю вас, сударь. Видите, все-таки я прошу у вас не более, чем вы в силах сделать.
Граф Люсьен поклонился.
Он отдал приказания слугам, и те переставили шелковые ширмы так, чтобы показать секционный стол зрителям и скрыть от живой русалки.
«Граф Люсьен озаботился бы несчастьями русалки только из опасения, что ее крики будут мешать королю!» – подумала Мари-Жозеф.
– А его величество все-таки соблаговолит присутствовать на вскрытии?
Она поспешно подняла руки к волосам, чувствуя, что они стали выбиваться из-под шпилек.
– Он уже здесь, – ответил граф Люсьен, кивком указав на портрет. – Но на сей раз он не заметит, что ваша прическа в беспорядке.
Месье Гупийе, капельмейстер, пробрался к ним сквозь толпу, собравшуюся поглазеть на вскрытие:
– Отец де ла Круа, позвольте мне минуту поговорить с вашей сестрой.
– Она занята, сударь, – ответил Ив.
– Я весьма озабочен, отец де ла Круа, – разразился длинной тирадой месье Гупийе. – Я весьма озабочен, месье де Кретьен. Мадемуазель де ла Круа, повторю, я весьма озабочен. Мы должны обсудить кантату.
– Я уже начала ее… Я могу работать ночью.
– Эти занятия отнимут все ваше время, мадемуазель де ла Круа, – возразил граф Люсьен. – Подумайте, ночью сочинять музыку, а днем постигать тайны разлагающейся плоти.
Мари-Жозеф усмехнулась.
– А вам потребуется инструмент? – спросил граф Люсьен.
– Конечно ей потребуется инструмент! – воскликнул месье Гупийе. – Неудивительно, что она до сих пор не написала ни ноты! Неужели вы думаете, что она способна всецело сочинять в уме?
– Вы не могли бы на время предоставить мне клавесин? – произнесла Мари-Жозеф, обращаясь к одному графу Люсьену: она боялась не сдержаться и сказать месье Гупийе грубость.
– Все, что пожелаете, – ведь вы исполняете волю его величества.
– Пожалуйста, сударь, пусть клавесин будет маленький-маленький: у меня такая тесная комнатка.
– Сестра, принеси ящик для живописных принадлежностей, – велел Ив. – Мы начинаем.
Она торопливо сделала книксен графу Люсьену и портрету короля и бросилась на свое место, испытывая облегчение от того, что Ив не стал отсылать ее прочь. Но вот если бы он отправил восвояси месье Гупийе…
Месье Гупийе не отставал:
– С вашего позволения, я бы хотел проследить за тем, как продвигается сочинение кантаты. – Он старательно отводил взгляд от мертвой русалки. – В конце концов, вы всего лишь женщина и дилетантка. Не прибегнув к моей помощи, вы рискуете оскорбить слух его величества неумелой пьесой.