«Нет. Он не мог этого сделать».
Кровь на дереве была еще липкой.
Миранда посмотрела на воду, но барки нигде не заметила.
Нога и бок не позволяли ей двигаться быстро, но она спустилась по лестнице и направилась к берегу, где оставила барку среди кипарисов накануне ночью. Нашла следы, еще кровь, увидела борозды на земле и поникшие травинки там, где он спустил свое судно.
Она взбежала обратно по хребту, через овраг, через чащу, мимо обломков лачуги, где старая Искра лежала в своих погребальных лозах, а куры бегали рядом с ее усеянной волдырями головой. Она сбежала по холму и через лес на причал, где была пришвартована лодка, которая привела ее отца к гибели. Она вытеснила из головы все мысли о скорби и отчаянии, оставив лишь одно – лицо мальчика, грубое, неправильной формы, лицо, которое она любила больше всех. Это было единственное волшебство, которым она владела в своей жизни.
Тейя едет в церковь
С Грейс на руках Тейя вышла из «дома-ружья» к железным воротам. И встала, уставившись на гравийную дорогу, будто заглядывая в глотку мира, готового проглотить ее целиком. Через эту дорогу, за рабицей, стояла без окон Праздничная церковь, точно угрюмое, безмозглое существо.
Она заговорила, но никто, кроме Грейс и ветра, ее не слышал.
– Куда ты, черт возьми, ушел, Джон?
Внутри церкви было тесно, душно и темно. Хоры за кафедрой были завалены псалтырями и пустыми пюпитрами, барабанная установка с бас-барабаном, которую кто-то притащил на санях. Затертые микрофоны и усилители были покрыты толстым слоем пыли. Огромный деревянный крест сорвался со стены и упал в проход, разбросав стулья. Его форма еще виднелась на деревянной панели, будто оттуда сняли картину, провисевшую много лет.
Тейя распахнула передние двери, чтобы впустить свет и воздух, и села на складной металлический стул у задней стены. Она долго просидела так в затхлой тишине, держа Грейс в руках, будто противовес.
Она пристально посмотрела на место, где отсутствовал крест.
«Если бы я молилась тебе, – думала она, – о чем бы я попросила? Обо всем, о чем просила раньше? Узнать, куда его забрали? Где мой Джон?»
Во мраке дальнего конца зала, по обе стороны от алтаря, были приоткрыты двойные двери. Джон рассказывал ей о времени, когда в эти двери заходили пропащие отроки Билли и Лены Коттон, службу за службой, одни в слезах, другие с облегчением, все с опущенными головами от осознания того, что потратили свои жизни впустую. Тощие мальчики и девочки с круглыми животами, у всех на руках – следы от иголок. Там, в комнате без окон, они совершали исповеди, чтобы выйти со священным замыслом на голодных лицах.
Когда сам Эйвери еще был верующим, он носил жилетку, полированные туфли, полосатый галстук и прическу, похожую на львиную гриву. Однажды, под кайфом, он показал ей фотографию. Они посмеялись над ней и занялись любовью.
С ее лба упала капля пота. Она вытерла его рукой.
«Я никогда не искала твоей веры. Я хотела только его».
Она пришла в Воскресный дом как беглая наркоманка, которую карлик достал из груды картонных коробок на Бич-стрит в Тексаркане. Два года на улице, голодная, с выпадающими волосами. Ни родных, достойных упоминания, ни кого-либо, кто бы ее любил. Кроме Джона Эйвери. Прежде чем он узнал ее, прежде чем полюбил, она была чуть ли не мешком с костями, зияющей раной нужды. И возможно, она тоже его полюбила, еще в тот миг, когда их руки соприкоснулись и она почувствовала его силу. Когда они вместе пришли в убежище в трех кварталах, ее там накормили, помыли, одели и предоставили бетонную комнату с матрацем и уткой, а также средства, чтобы излечить себя. Долгие ночи пронзительных видений, в поту, срывая ногтями плоть, под луной, светящей серпом смерти за узким окошком. Когда все закончилось и дверь открылась, за ней стоял Джон Эйвери.
И вот она, не имея лучших перспектив, приехала в эту глушь. К тому времени прошли годы после смерти Лены Коттон. Старый пастор превратился в затворника, о котором судачили люди. И Чарли Риддл ничем не отличался от сотен сутенеров и барыг, которых знала Тейя, он словно прятал что-то в кармане и был готов это продать. Джон рассказывал ей о лучших временах, когда в церкви не оставалось сидячих мест, и хор сопровождали медные и деревянные инструменты, и все пели гимны и вместе вскидывали руки в молитвах, но Тейя такого никогда не видела и не слышала. Уже через год она упрашивала его уйти, избавиться от этого гнилого места со всеми его призраками.
– И куда мы пойдем? – спрашивал он. – Что нас там ждет?
– Неужели ты не видишь, какой он, наш пастор?
– Я всегда видел, какой он.
– Эти люди к тебе не добры, – сказала она.
– Я им нужен.
– Они тебя используют. Они нехорошие люди.
– Как и я, – ответил он.
Она смотрела на след от креста. «Джон дал мне стены, дал кров. Дал кровать и любовь, чтобы ее согреть. А что бы дал мне ты?»
Она тихонько, но неуклонно откладывала деньги. Не много – здесь десятку, там двадцатку. Джон почти все, что зарабатывал на дури, которую выращивал для пастора с Риддлом, складывал в сундук. Она же хранила то немногое, что удавалось отложить, в целлофановом пакете на дне банки риса в кухонном шкафу. Потом появилась Грейс, и деньги вмиг исчезли. И с каждым следующим днем их требовалось все больше.
Думала ли она о том, чтобы уйти от него? Может, однажды, когда ребенок еще был не завязавшимся семенем в ее чреве. Воскресный дом во всех отношениях был не местом для воспитания ребенка. Она знала про девушек в Пинк-Мотеле, о тайне Лены Коттон. Но начать жизнь без Джона Эйвери представлялось ей чем-то еще худшим – как открыть дверь в ревущую пустошь.
К тому времени, когда родилась Грейс, она провела в Воскресном доме пять лет жизни. Ей было двадцать семь. После появления ребенка каждый стук в дверь ввергал ее в ужас. Все платежи Риддл пропускал – обещал через какое-то количество дней. В последнее время у нее в голове яростным ревом, ударами проливного дождя по металлической крыше, заглушающими все голоса, кроме ее собственного, раздавалось: «Уходи!»
Теперь, сидя в этом пропахшем плесенью святилище, Тейя глядела на грязные потолочные панели и на стену, где прежде висел крест, и видела жестокость, отчаяние и огромную черную жажду человеческих сердец.
– Я ни о чем не молю, слышишь? – сказала она пустому следу. – Но хочу, чтобы мой Джон вернулся, бессердечный ты ублюдок. Уж это ты мне обязан. Верни его мне. Сделаешь это, и, клянусь, если кто встанет у нас на пути – я его убью на месте. Да, так и сделаю.
Затем посмотрела на спящую у нее на руках дочь, и в мягких округлых чертах ее личика Тейя Эйвери увидела своего мужа. И заплакала.
Все, что потеряно
На Искрином причале мотор плоскодонки отказался заводиться. Миранду трясло, когда она, не веря своим глазам, смотрела на «Эвинруд». Проверила переключатель, проверила топливный бак. Вентиляционное отверстие не было забито. Она затянула хомут шланга и трижды хорошенько стукнула по нему веслом. Рванула за шнур стартера. Мотор ожил, извергнув дым. Она отправилась к байу, к Воскресному дому, к красной башне. За Мальком. Причал и бутылочное дерево старой ведьмы исчезли за ее спиной.
На какое-то время солнечный свет пробился сквозь серые облака и рассеялся среди деревьев, где густела мгла. Вдоль берегов путались корни, низины тянулись на многие мили во всех направлениях. Она проплыла знакомые кости пораженной молнией сосны, заросшие папоротником, который давным-давно поднялся вместе с рекой и остался на этом уровне. Вскоре после этого байу должно было сузиться, лес – сгуститься, а за почти невидимым промежутком в деревьях – открыться река.
Но ничего подобного не случилось.
Заросли сгустились, да, и путь впереди сузился, но далее последовал поворот, которого Миранда не знала, и появилось дерево, которого она никогда не видела.
Внезапно рев двигателя затих, хотя лодка плыла дальше.
Из глубины леса она услышала низкое уханье совы. Шелест листьев, журчание воды. Серые облака, гонимые ветром, словно осенние листья…
Воспоминание, внезапное, странное. Она сидела на носу, как дева корабельной мачты, и смотрела назад, на отца. Они делали вид, что собрались не на рыбное место в низинах, а в само устье Проспера, которое, в свою очередь, выходило в более широкую реку, и та потом расширялась еще, пока наконец не достигала океана, где течения шли во всех направлениях, а небо и вода тянулись друг к другу, но никогда не соприкасались. Они вместе дрейфовали в этот огромный широкий мир, чтобы найти все, что было потеряно. Где-нибудь там, возможно, на берегу какого-нибудь острова, где вольно бегали лошади, их ждала Кора, стоя босиком на сером песке. Миранда знала, что однажды оглянется с носа лодки через плечо и его там не окажется, лодочника, как и ее матери, как и всех родителей, которых настиг медленный, неизбежный конец, последствие взросления и старения.
Но он пришел иначе…
Низкий размеренный шум «Эвинруда» уступил высокому электрическому жужжанию цикад, поющих под темным навесом. Эти два звука сливались в странный неземной гул, который, казалось, проникал ей в нутро.
Под ним было нечто иное – хруст ветвей.
Что-то двигалось по лесу…
Столько раз она отправлялась в низины искать его тело, заплывала от острова Искры подальше в байу, и каждый раз возвращалась грязная, покусанная насекомыми, ободранная. Этот край медленно, но уверенно опустошал ее, будто она была старым пнем, отданным на милость времени. Когда-то давно она думала, что будет старой и хрупкой, что развалится в труху, как бревна в лесу, которые осыпались, являя точащих их черных жучков. Забавно ощущать подобное, когда ты всего лишь юная девушка и тебе даже нет тринадцати, нет пятнадцати, потом двадцати одного…
Деревья по обе стороны от байу закачались, нагнулись. Сама земля, будто что-то замыслив, раскололась.
«Я устала, – подумала она, чувствуя такую тяжесть в веках, руках и ногах, и на сердце, какой не чувствовала никогда. – Нет сил».