Дочь Муссолини. Самая опасная женщина в Европе — страница 29 из 89

к другу, фашисты и аристократы учились жить вместе.

Встреча Гитлера и Муссолини в 1934 году выявила больше различий, чем сходства между двумя странами, и расхождения эти стали для Муссолини еще более очевидными, когда Гитлер обозначил свои претензии на завоевание Австрии. Как он тогда выразился, Гитлер был не кем иным, как pazzo pericoloso, опасным безумцем. К тому же Италия совершенно не разделяла маниакально враждебного отношения Гитлера к евреям. Стержневая с самого появления национал-социализма идеология антисемитизма и расовой чистоты была в большей или меньшей степени чужда итальянскому характеру, в том числе и Муссолини, пусть даже и не чужда некоторым кругам в Ватикане. Чужда по меньшей мере на время. Эмилю Людвигу Муссолини говорил, что считает антисемитизм «германским пороком».

Тем временем в итальянском обществе происходили новые, существенные сдвиги. Фашизм нашел свою «золотую пару», обладающую, с одной стороны, безукоризненной фашистской родословной, с другой – культурой и утонченностью, позволяющими ей преодолеть разрыв между снобистским замкнутым миром римской аристократии и неотесанными амбициозными герарками. Эдда и Чиано стали идеальным воплощением мечты Муссолини об образцовой фашистской семье: молодые, здоровые, модные, энергичные и плодовитые. Пресса со всегдашним обожанием писала, что они были рождены «для солнца и добродетели». Однако оказалось, что ни Эдде, ни Чиано не было суждено сыграть роль в слиянии двух миров, каждый из них собственным путем примкнул к темной, порочной стороне социальной жизни Рима, к той «нейтральной полосе», где самые авантюрные из аристократов сливались с энергией и возбуждением фашизма. И в этом мире они процветали.

Эдда выглядела, безусловно, модно. Волосы были убраны назад и уложены в виде короны. Каждое утро, как сообщали, она начинала с посещения Аттилио, самого модного и популярного парикмахера Рима на площади Испании. После того как на Выставке моды в Турине в 1933 году был провозглашен разработанный итальянскими дизайнерами stile nazionale, национальный стиль, она стала одеваться не в Париже, а в Риме, хотя духи по-прежнему предпочитала французские. Эдда по-прежнему была стройна и прекрасно выглядела в своем облегающем abito serpentissimo, змеином платье, вечерами иногда добавляя к нему длинный шлейф. Ее строгое, скуластое лицо обрело зрелость, а уверенность в себе давала ей ощущение достоинства.

Однако ее девичьи черты – дикой кошки, необъезженной безумной лошадки – сохранились и в облике взрослой женщины, своевольной, бунтарской, эксцентричной и беспокойной, что делало ее еще более притягательной для журналистов. И хотя хозяйки званых приемов и обедов сетовали на ее стеснительность и резкость, она все равно была для них желанным гостем, и Эдда с удовольствием принимала приглашения, даже осознавая, что среди присутствующих было немало тех, кто, зная ее близость с отцом и полагая, что она осведомлена о его секретах, надеялись что-то у нее выведать. Как сказала одна пожилая принцесса: «Римский свет делится на тех, кто говорит Эдде “ты”, и тех, кто этого хотел бы».

У графа Джузеппе Вольпи ди Мисурата, бывшего министра финансов, предоставившего в свое время Эдде и Чиано место для их медового месяца, возникла идея организовать в Венеции ежегодный кинофестиваль. На величественном Гранд-канале у него был палаццо, а в городе его называли Корсар или Дож. В один из приездов Эдды он устроил для нее прием на террасе пятизвездочного отеля «Эксельсиор». За приглашения развернулась настоящая борьба, все стремились оказаться как можно ближе к почетной гостье. Эдда же в течение вечера держалась пусть и учтиво, но выглядела рассеянной и, очевидно, неприступной. Всех очаровать ей не удалось. Герцогиня ди Сермонета, согласившаяся на сей раз с нею познакомиться, записала у себя в дневнике, что Эдда малопривлекательна и не делает ни малейших усилий произвести благоприятное впечатление. А то, как аристократы перед ней раболепствовали и называли ее «дорогая», вызывало у герцогини отвращение.

Чиано тем временем усердно трудился у себя в офисе на Виа Венето. Он прекрасно знал, что Муссолини сам в свое время был первоклассным журналистом, что он маниакально читает всю итальянскую и иностранную прессу, и весьма чувствителен ко всем нюансам реакции в мире и на фашизм, и на него лично. Его собственная задача, понимал Чиано, состоит в том, чтобы вскармливать и формировать так называемого нового итальянца и с колыбели до могилы учить его тому, что он должен думать. Как говорил Муссолини, «итальянская пресса свободна, потому что она служит одному делу и одному режиму». Восторженный Чиано делился со своим другом Джорджем Нельсоном Пейджем: «Все будет проходить через меня, мы будем говорить со всем миром!»

Через него – да, пожалуй, но не от него. Муссолини мог вызвать Чиано в любое время дня и ночи и начать лающим голосом отдавать приказы, сыпать распоряжения о том, какие инструкции нужно передать прессе, каких тем избегать, какие фотографии публиковать, а какие нет. Он мог сообщить зятю, что к слову «заяц» никогда не может быть применено определение «итальянский», потому что зайцы – животные слабые и трусливые; и что в газетах не должно быть фотографий женщин в брюках – брюки делают женщину мужеподобной (ради Эдды делалось исключение). Не должно быть упоминаний ссор между влюбленными, разбитых семей, самоубийств и венерических заболеваний. Погода всегда должна быть хорошей, сообщений о бурях и штормах следует избегать. Что же касается самого Муссолини, то никогда, ни при каких обстоятельствах он не может выглядеть на фотографии старым или усталым, нельзя писать о его нездоровье или упоминать его дни рождения.

Тщательно проштудировав механизм работы пропагандистской машины Геббельса, Чиано начал применять его к итальянцам, чуть смягчив и сделав не таким тупо прямолинейным. Вместо принуждения и угроз – убеждение и уговоры. Он никогда никому не угрожал и очень редко стремился проявить власть. Общительный и щедрый, он обхаживал журналистов и их редакторов, приглашал на обеды, передавал им небольшие конверты с деньгами, якобы для покрытия расходов на выдуманные литературные проекты. Большинство из них, прекрасно понимая все эти уловки и ухищрения, с радостью соглашались поддерживать иллюзию об Италии, в которой отсутствует преступность и бедность, всегда светит солнце, и нет серьезных заболеваний. Когда летом 1935 года Рим поразила сильная вспышка тифа, газеты, чтобы не спугнуть туристов, писали об этом крайне скудно и мельком.

Внешне всегда расслабленный и непринужденный, с напомаженными бриллиантином волосами, в идеально скроенных английским портным костюмах, собственный двор Чиано устроил в гольф-клубе «Аквасанта» на Аппиа Антика, где у него был свой стол, и где просители униженно ждали, пока он их заметит. «Чиано был само воплощение власти», – писала о нем его подруга Сюзанна Аньелли. Он считался англофилом и был неприступен. Тщеславный, но не глупый – по крайней мере, в те дни начала карьеры, – он не мог не видеть, что окружавшее его восхищение было не чем иным, как самой заурядной расчетливостью. Что бы он ни изрек, замечал один из друзей, «все вокруг падали со смеху. Но не думаю, что он испытывал к этим людям что-нибудь, кроме презрения». Его устраивало, что все считают его своим другом. Его тянуло к женщинам, и, быть может, в немалой степени поэтому и женщины тянулись к нему, несмотря на его округлые толстые бедра, вывернутые внутрь колени, короткие ноги и руки, и голос, поднимавшийся, когда он злился, до неприятного фальцета. Чиано вступил в партию и, озаботившись улучшением своей фашистской родословной, уговорил коллегу засвидетельствовать, что он был членом флорентийского отряда сквадристов Disperata. Это была ложь, но благодаря ей он получил право носить на форме красную повязку. «Выглядел он, – говорил один из друзей, – как счастливый человек».

Очень скоро вокруг него сформировался целый двор из журналистов, писателей, принцесс, актрис и другого римского бомонда. Они собирались в баре отеля «Эксельсиор» и по очереди ходили друг к другу на приемы и вечеринки. В отличие от других герарков, Чиано старался не проявлять излишней величавости. Те, кто знал его студентом, поражались той скорости, с которой он радикально преобразился. Его ближайший круг, как говорили, был как Малый Трианон[47], его собственное в высшей степени притягательное царство, в котором Эдда почти никогда не появлялась. Оба они, и Эдда, и Чиано, были, каждый по-своему, и соблазнителем, и соблазненным.

В их жизни появились новые важные друзья. Самым любопытным из них был неудержимый фантазер по имени Курцио Малапарте, написавший впоследствии яркий, язвительный портрет римского общества. Его отец был немец, при рождении в 1898 году он именовался Курт Эрих Зукерт, а имя Малапарте взял себе, занявшись литературным трудом. До этого он успешно сдал экзамены для работы в Министерстве иностранных дел, но формальности государственной службы ему быстро наскучили. Наслаждался он, по собственным словам, только хаосом. Увлеченный популизмом раннего фашизма, он хотел стать выразителем его интеллектуальных корней. Внешне он был очень привлекателен: черные блестящие волосы, по словам одной из его подруг, «мягкие, как бархат», длинные ресницы, прямой нос, аккуратный подбородок, «глаза ангела» и рот, «печальный и жестокий». Говорили, что он припудривал морщины, подкрашивал глаза и прикладывал к щекам сырое мясо, чтобы придать лицу твердость и гладкость. Ему нужны были женщины, но предпочитал он молоденьких девушек и никогда не искал себе ровню, утверждая, что роль женщины – усилить мужчину, чтобы потом быть им брошенной. Он позволял себе одно сексуальное свидание в неделю и говорил, что каждое из них сокращает жизнь на час. Его любимым способом вести беседу был монолог, и он терпеть не мог, когда его перебивают.

В качестве подзаголовка одной из своих книг он выбрал слова «История хамелеона». Малапарте был на самом деле хамелеон, но также еще и павлин. Своему дому на Капри он дал название