Как и во многих других своих аспектах, даже в вопросе антисемитизма итальянский фашизм был непоследователен и противоречив. Одного из самых решительно антисемитски настроенных герарков, отказавшегося от сана священника Джованни Прециози, назначили ответственным за имплементацию новой расовой политики, а Боккини в то же время был проинструктирован не переусердствовать с ее введением. В госучреждения посыпался поток просьб и заявлений об исключении из правил, и по меньшей мере некоторые из них удовлетворялись. Эдда уговорила Чиано вмешаться, когда мать ее бывшего возлюбленного Дино Мондольфи сообщила ей, что тот находится в тюрьме Сан-Витторе в Милане. Когда рьяные бюрократы на Капри готовили к депортации живших на острове евреев-иностранцев, Эдда своим личным вмешательством помогла избежать ареста годами развлекавшего островитян танцами в обнаженном виде глухонемого немецкого художника Юлиуса Шпигеля, хотя впоследствии он все равно был интернирован в Калабрии. Но супруги Чиано беспрекословно последовали «линии партии», когда аристократическое семейство Печчи-Блант организовало грандиозное празднество 18-летия дочери, и информаторы сообщили Боккини, что не только в семье были евреи, но что и сами они очень сомнительные italianità. Итальянские гости, в том числе Эдда с Чиано, успели от приглашения благоразумно отказаться. Иностранцы же прибыли из Парижа и Лондона на 28 автомобилях только для того, чтобы узнать, что семья уехала за город, и торжество отменяется. Публично Эдда никак на это не отреагировала – при всем своем природном, несколько анархистском сочувствии к попавшим в беду людям и готовности помогать тем, кто вызывал у нее симпатию.
Реакция на новые антисемитские законы в итальянском обществе была смешанной, многие открыто выражали возмущение. Особенно бурным оно было во Флоренции, Турине и Тренте. Устраивались даже демонстрации протеста. Но, как и с другими фашистскими законами, недовольство быстро угасло. По крайней мере, так казалось внешне. Муссолини в это же время начал свой крестовый поход против буржуазии, понося ее самодовольство, компромиссы, пораженчество и легкую жизнь и утверждая, что годы «либеральной» мягкотелости привели страну к слабости и импотенции. Ему нужны были не овцы, а воины, а выковать и закалить их могут лишь трудности. Стараче предложил убрать из обихода слово insediare, устанавливать, потому что оно включает в себя sedia, стул, и потому лишено воинской энергии и пыла. Женственные мужчины, андрогинные женщины, живущие с собачкой бездетные пары, гомосексуалы и прочие «извращенцы» – всем этим людям не было места в Италии. «У фашизма кредо – героизм, – провозгласил Муссолини, – а у буржуазии – эгоизм». Фариначчи заявил, что ни один настоящий итальянец не может быть антифашистом, потому что «антифашизм, по определению, явление неитальянское», а иностранное, еврейское, гомосексуальное. Кто-то подслушал слова Стараче о покончившем с собой еврее – редакторе газеты в городе Модена: он сбросился с высокой башни якобы «чтобы сэкономить деньги на пулю». В сочетании с насаждением passo romano, кампанией против вежливой формы обращения Lei, то есть «Вы» (ее объявили чужеземной, раболепной, антиграмматической, а так как она совпадала с местоимением «она», то еще и изнеженно-женоподобной), и антисемитизмом, эти нападки на ценности и образ жизни, которые для итальянцев успели стать привычными и приятными – низкая преступность, отсутствие забастовок, улучшенные условия жизни, приоритет семьи, Бога и patria — были тревожными, в особенности потому что проводником новой «антибуржуазности» Муссолини назначил суетливого и раздражающего своей маниакальностью Стараче.
Это стало очередной ступенью в растущем отчуждении, ощущавшемся многими итальянцами по отношению к фашистскому режиму. После осушения Понтинских болот и переселения туда для обработки восстановленной земли обнищавших жителей севера, официальная пропаганда бесконечно говорила о наступившей у них счастливой жизни. Первые радости оказались, однако, недолговечными. Выяснилось, что фермеры, как белки в колесе, крутились, бесконечно выплачивая предоставленные им кредиты; с каждым годом эти взносы становились все выше, а их семьи оказались заперты в «изолированном сером гетто», где по-прежнему свирепствовала малярия. При всей идеализации и воспевании сельской жизни деревня оставалась местом, из которого люди стремились бежать. Последствия депрессии также положили конец мифу о превращении Италии в великую державу – на мировых рынках по-прежнему господствовали Франция, Британия, Германия и США, а Италия все так же играла подчиненную, второстепенную роль. Даже в столь любимых Муссолини грандиозных празднествах типа шествий от Большого цирка вдоль Виа-дей-Фори-Империале привезенных со всей страны крестьянок в разноцветных платках и тосканских девушек в ярко-красных и ярко-голубых платьях стала ощущаться показушная пустота.
Но итальянцы привычно жили в ограничениях и принуждениях режима вот уже пятнадцать лет – в немалой степени, потому что тоталитаризм в их сознании был прочно отгорожен от их повседневной жизни. Они приучились находить выгоды в мире постоянной коррупции, выстраивать отношения в мире заговоров и мщений и маневрировать в запутанном лабиринте raccomodazioni, рекомендаций и взаимной выгоды, на которых строилась вся деловая активность. Для самых злонамеренных из них антисемитизм создал атмосферу, благоприятствующую доносам на соседей. Но даже в среде людей нравственно незапятнанных, тех, кто в годы фашизма сидел тихо и дожидался лучших времен, никаких признаков бунтарства не наблюдалось. По крайней мере, пока.
То сближаясь, то отдаляясь, Муссолини продолжал свой бесконечный танец с Британией и Францией; каждая перемена его настроения порождала новые пассы. Он то двигался навстречу Германии, то опять от нее отодвигался, то примиряясь, то вновь находя причины для отдаления. «Большой европейский оркестр», как называл тогдашнюю политику Чиано, продолжал свою нестройную игру. Позднее выдвигалось предположение, что непонимание Муссолини подлинной природы Гитлера коренилось в крахе некогда респектабельной итальянской дипломатии, когда на смену профессиональным дипломатам, тонко реагирующим на оттенки настроений власти, пришли партийные бонзы, которых Муссолини просто игнорировал. Коренилось оно также в нутряной подозрительности, с которой Муссолини относился к иностранцам, чьему мнению он инстинктивно не доверял. Малапарте как-то описал воображаемый комический диалог между Муссолини и британским послом лордом Пертом, хорошо иллюстрирующий пропасть между сказанными словами и их истолкованием. Муссолини говорит: «Как дела?», – имея в виду желание узнать, как на самом деле обстоят дела. Лорд Перт говорит: «Как дела?», – имея в виду: «Меня на самом деле дела ваши не интересуют». Муссолини говорит: «Я хочу», – лорд Перт говорит: «Я хотел бы…» Муссолини говорит: «Я думаю». Лорд Перт говорит: «Я полагаю, мог бы я предположить, мог бы я предложить, могу ли я считать…» Муссолини, продолжает Малапарте, выглядел как человек, знающий, что есть покер, а что нет. А лорд Перт как человек, знающий, что есть крикет, а что нет.
Затем Гитлер объявил, что вторгнется в Чехословакию, если Судетская область с ее преимущественно немецким населением не будет немедленно присоединена к Германии. 26 сентября 1938 года Чиано записал у себя в дневнике: «Это война. Да сохранит Бог Италию и дуче». Через два дня, в десять утра, за четыре часа до истечения срока ультиматума Гитлера, лорд Перт проинформировал Муссолини о том, что Чемберлен желает, чтобы дуче вмешался в качестве посредника в переговорах. Обрадовавшись выпавшей на его долю возможности выступить в роли миротворца, Муссолини согласился. После лихорадочного обмена телефонными звонками Гитлер принял 24-часовую отсрочку своего ультиматума. В половине седьмого вечера того же дня Муссолини и Чиано уже находились в поезде на пути в Мюнхен. Муссолини был в превосходном настроении и вещал своим подчиненным о декадансе британцев, об их закомплексованных старых девах и чрезмерной любви к животным. Франсуа-Понсе заметил, что он примерял на себя «маску Цезаря» и держался легко и расслабленно.
В два часа ночи 30 сентября соглашение было подписано. И, хотя оно предполагало аннексию значительной части Судетской области – в обмен на обещание Гитлера, что это его последнее территориальное притязание в Европе, – возникшая иллюзия о предотвращении войны позволила Муссолини, равно как и Чемберлену и французскому премьеру Даладье, вернуться домой героями. СССР на переговоры не пригласили. А с чехами даже не консультировались.
На пути поезда Муссолини на юг по территории Италии люди встречали его коленопреклоненными. Король дожидался дуче во Флоренции. В Риме Муссолини появился на балконе под восторженные приветствия толпы и провозгласил появление империи. Но все равно полного удовлетворения он не испытывал. Глубокое общественное облегчение от предотвращения войны, подкрепленное приходящими на его имя многочисленными письмами, наряду с докладами Боккини, подтвердили его опасения, что итальянцы не столько воины, сколько пацифисты, что вызывало у него чувство стыда.
Было время, когда к Франции Муссолини испытывал глубокую симпатию. Жан Вальжан из романа Гюго «Отверженные» и Наполеон были его героями, философы Жорж Сорель и Пьер-Жозеф Прудон – интеллектуальными учителями. Но по мере ухудшения отношений между странами на смену любви пришли недоверие и гнев. Франция, говорил он Чиано, – страна, погубленная «алкоголем, сифилисом и журналистами». Французского посла в Риме не было с тех пор, как Франция отказалась признать Италию империей, и новый посол, Франсуа-Понсе, был назначен только после падения социалиста Леона Блума и прихода к власти более умеренного Эдуарда Даладье. Франсуа-Понсе, учтивый и хитроумный бывший посол Германии, после нескольких лет общения с «мрачными» немцами, был рад оказаться в Риме, среди людей менее «бесчеловечных». Он понимал, что обоих диктаторов объединяет жажда власти, величия и славы и что оба они люди импульсивные, циничные, искушенные в красноречии и лицемерии, но «остроумному, завлекательному и быстрому» итальянцу с «высоким» голосом и «вздорным» смехом он явно отдавал предпочтение перед чопорным немцем с его «безжизненными, серыми, навыкате глазами» и резким, хриплым голосом. К моменту назначения Франсуа-Понсе Муссолини вновь метался между Германией, с одной стороны, и Британией и Францией с другой, и устроенный новому послу в Риме прием был довольно прохладным. В столице начали поговаривать о запрете французских книг, журналов и одежды.