. «Она один из самых успешных интриганов и кукловодов в Европе». Эдда облачена в «костюм дипломата», у нее «довольно посредственный муж», и более значительное место в структуре режима она не занимает только потому, что режим этот отказывается признавать женщин. Она может быть блондинкой, может быть брюнеткой, в Вене она надевала шубу из горностая, в Польше – из норки. Было очевидно, что Эдда рассчитывает «унаследовать власть отца». Британская Sunday Mirror назвала ее «женщиной номер один в Италии». Все эти дифирамбы следует рассматривать в контексте времени, когда женщинам по-прежнему традиционно отказывали в признании их талантов. И тем более важно это признание растущей роли Эдды в международной политике, растущего понимания того влияния, которое она оказывает на отца и мужа, и ее широкой известности уже не только в Европе, но и в США. Часто ее имя появлялось в одном ряду с именем Элеоноры Рузвельт, а ведь Эдде не было еще и тридцати.
Сама же Эдда, с равной степенью неприязни относящаяся как к светской жизни в Риме, так и к миру политических интриг, предпочитала проводить время на Капри. Иногда она брала с собой детей, но по большей части они оставались дома с нянями. Было опасение, что вторжение Италии в Албанию отвратит туристов от Капри, но лето 1939 года было на острове еще более гламурным, чем когда бы то ни было раньше. Очень богатая, очень красивая зеленоглазая американская светская дива Мона Уильямс фон Бисмарк, получившая свое звучное имя, выйдя замуж за внука «железного канцлера», устраивала теннисные вечеринки для актрис и миллионеров, а более серьезно настроенный писатель Альберто Моравиа отправлялся на пикники в горы верхом на осле. Каждый вечер проводился кинофестиваль. Капри был переполнен dopolavoristi, членами досуговых клубов, которых привозили сюда с севера дешевые treni popolari, народные поезда. В пик сезона каждый день сюда приезжало до 4,5 тысяч туристов, и власти стали принимать меры, чтобы сократить «нарушающее все приличия, не подчиняющееся никакой дисциплине зрелище, которое только сеет беспорядок».
Эдда, по наблюдениям островитян, вела себя странно. Извечный источник и предмет сплетен, слухов, порочащих намеков и донесений информаторов, она, как сообщали, ночами бродила по скалам, зачастую пьяная. Местный врач говорил, что видел у нее на виске шрам, в точности такой, какой оставляет пуля. Один ретивый информатор OVRA доносил, что она была spendaccione, то есть безудержно тратила деньги в бутиках острова. Ненадежный Малапарте настаивал, что однажды штормовой ночью видел, как она прыгает с крыши на крышу, будто обезумевшая кошка, мучимая приступами депрессии. Эдда, говорил он, напоминала ему трагических героинь царства мертвых, изрекающих похоронные предсказания. По его утверждению, и Муссолини, и Чиано теперь полностью зависели от нее. Более надежные друзья считали, что она чувствовала себя во всем неудачницей, ненавидела собственный характер, считала себя слишком слабой, чтобы бороться за то, во что верит, – хотя понять, во что верит такой скрытный и загадочный человек, как Эдда, было непросто. Чиано она называла мелким, недалеким и неверным и говорила, что единственное, что ей остается, – посвятить себя семье, слова для Эдды настолько нехарактерные, что трудно поверить в то, что она их произносила.
В том же 1939 году, несколькими месяцами ранее, палата депутатов итальянского парламента была переименована в палату фасций и корпораций, и облаченные в черную униформу ее депутаты приветствовали короля на троне и королеву Елену в королевской ложе римским салютом. Несмотря на «Стальной пакт», Муссолини продолжал метаться то в одну, то в другую сторону между Германией, Францией и Британией, все еще считая, что мир возможен, и оказался в большей, чем когда бы то ни было, изоляции. Дипломат Бастиниани оставил его характерный портрет того времени. Муссолини, писал он, замкнулся сам на себе, «с надменностью стоика и гордыней циника, убежденный в том, что понять его никто не в состоянии». Беспокойный, мучимый страхами и сомнениями, одержимый паранойей, он воспринимал внешний мир, как бесконечно ему враждебный и пришел к убеждению, что «мир нужно брать силой». Если в прошлом он еще иногда прислушивался к аргументам и критике, то теперь, казалось, перенял резкую и презрительную манеру общения Гитлера. Итальянцы, повторял он, должны приучиться к тому, что «их не любят, и должны стать тверды, непоколебимы и ненавистны».
Когда члены Большого совета предположили, что Италия должна дистанцироваться от Оси, он ответил: «Мы не политические проститутки». Отказ Гитлера сдержать данные обещания потряс Муссолини, но в то же время отдаление от Германии означало бы сближение с ее оппонентами и с королем, называвшим немцев «бандитами и негодяями», и поставило бы под сомнение его собственную политическую позицию.
При всей своей изоляции и при всем своем боевом настрое Муссолини был слишком умным, а Боккини слишком эффективным аналитиком сильных антигерманских настроений в Италии, чтобы не осознавать, что война будет глубоко непопулярна, что армия, флот и военно-воздушные силы смертельно ослаблены, и что любая война рискует стать затяжной и чреватой ужасными последствиями. Но в то же время он был убежден, что Франция и Британия, усталые либеральные демократии, никогда не решатся вступить в войну. Заявление Чемберлена, что, в случае нападения на Польшу, Британия будет сражаться, он серьезно не воспринял. К словам своего посла в Лондоне Гранди, что Британии для вступления в войну всегда нужна моральная причина, он не прислушался. В 1914 году такой причиной была Бельгия, теперь – Польша. Однако посетители палаццо Венеция отмечали глубокую его встревоженность: «Посеяв ветер, он теперь опасался бури».
Гитлер издавна планировал захватить вольный город Данциг и коридор, отделявший Германию от находящейся с 1936 года под контролем нацистов Восточной Пруссии, которую Франсуа-Понсе в свое время назвал «символом свободы Европы». Даже пока Гитлер еще обдумывал свои следующие шаги, войска его уже начали продвижение. Муссолини, довольный и гордый ролью миротворца, которую он сыграл в Мюнхене, предложил созвать в Сан-Ремо конференцию для пересмотра Версальского договора. Но еще до ее начала, в 4:30 утра 1 сентября, вермахт вторгся в Польшу. Гитлеру был предъявлен ультиматум с требованием немедленно вывести войска, после чего могут начаться переговоры. Гитлер его проигнорировал. «Последняя нотка надежды, – написал у себя в дневнике Чиано, – заглохла». В 11 утра 3 сентября Британия объявила Германии войну; в 5 часов вечера ее примеру последовала Франция.
Италия, однако, вступать в войну не спешила. С ненавистью относясь к концепции нейтралитета, который Муссолини считал признаком слабости, но в то же время желая сохранить пространство для маневра и оставить за собой возможность выбора, он остановился на понятии «неучастие в войне», которое некоторые характеризовали как «шедевр лингвистического воображения». При объявлении этого решения с балкона палаццо Венеция выглядел он бледным. Гитлер, считавший, что Италия вслед за ним вступит в войну, несмотря на то, что он не выполнил ее просьбу об огромной поставке 170 миллионов тонн сырья и предложил лишь малую долю, казалось, смирился с тем, что Италия к нему не присоединится. Он заявил, что одолеет Польшу без итальянской помощи, а затем двинется громить Францию и Британию.
Британский и французский послы, вызванные Чиано во дворец Киджи для объявления им о принятом решении, были удивлены, но в то же время вздохнули с облегчением. Муссолини, провозгласивший однажды, что лучше прожить один день львом, чем всю жизнь овцой, благополучно переместился в стадо овец. Но для Чиано это было именно то решение, которого он хотел. Он широко распахнул три огромных окна у себя в кабинете и включил все электричество. «Римляне, по крайней мере, могут видеть отсюда свет», – радостно возвестил он. Что же до Эдды, она тоже чувствовала облегчение: тягостное ожидание кончилось. Она жаждала действия, движения, определенности; но она мало думала о том, куда это движение может привести.
Глава 14. Ожидание
Следующие девять месяцев итальянцы провели в состоянии ожидания.
После всплеска облегчения и последовавшего сразу за ним роста на бирже они вернулись к обычной жизни, о политике предпочитали не говорить, предаваясь иллюзии, что их война не затронет. Новорожденных мальчиков называли Роберто в честь Трехстороннего пакта ROma – BERlino – TOkyo. Вечерами фланировали по Виа Венето, а в выходные отправлялись в Остию, чтобы насладиться последними теплыми летними днями. Король и двор укрылись за завесой формальностей. Прошел слух, что если дело дойдет до войны, то Ватикан объявит Рим città aperta, открытым городом, то есть неприкосновенным. Мужчины в возрасте от 20 до 25 лет были призваны на воинскую службу, но тут же отправлены домой – для них не было военной формы, и им негде было спать. Трамвайные рельсы разбирали – нужен был металл. В прессе развернулась кампания против расточительности, за экономию и скромный образ жизни.
Разрабатывались планы проведения в 1942 году грандиозной выставки, посвященной 20-летию режима, и открытию нового участка Квартала всемирной выставки. Де Кирико[73] предложил написать портреты Эдды и Чиано: Чиано собственное изображение во всех регалиях, с медалями и орденом Святого Благовещения не понравилось, но портрет Эдды был признан невероятно похожим. На картине она была в длинном черном платье, рыжевато-коричневые волосы зачесаны назад и разделены прямым пробором; она выглядела привлекательно, почти красиво.
Зима 1939 года выдалась необычайно холодной. В римских палаццо по-прежнему каждый вечер устраивались званые ужины, и Чиано бывал на многих. Ставки за карточными столами росли, и даже Чиано стал играть в разновидность баккары шмен-де-фер, не упуская при этом возможности, как замечала герцогиня ди Сермонета, пощипывать за мягкие места «своих молодых красоток». Вернувшись как-то с ужина у Чиано, она сравнила увиденное там с Версалем накануне Террора Французской революции: лакеи в «плохо сидящих на них ливреях» с уставленными шампанским подносами в руках; Чиано, теребящий волосы красотки, стоящей рядом с ним у усыпанного банкнотами карточного стола; воздух, синий от табачного дыма. Она добавила, что не имеет ничего против Эдды и ее мужа, «за исключением их манер». В карточную игру пинокль они играли в «абсолютной интимной близости», и «хозяевами были настолько непритязательными, что их можно было почти принять за