Дочь Муссолини. Самая опасная женщина в Европе — страница 73 из 89

Вечером 3 июня все внезапно затихло. В город вошли американцы. Зазвенели колокола на Капитолии. Одно за другим, по всему темному городу, распахивались окна, откуда с радостными возгласами выглядывали люди. Затем стал слышен топот тысяч шагов – римляне сбегали по лестницам и выходили на улицы. На следующий день, как и предсказывал Чиано, по Виа-дей-Фори-Империали по направлению к палаццо Венеция поехали танки и джипы. Под теплым южным солнцем на ступенях церквей и на тротуарах сидели наблюдавшие за их движением люди. «На солдат, пушки, танки и джипы полился дождь из роз», – писала у себя в дневнике жившая в Риме американка Джейн Скривнер. На следующее утро город заполонили запыленные, небритые, улыбающиеся солдаты союзнических армий. Шотландцы прямо на пьяцца Венеция устроили концерт волынщиков. Никому тогда еще не известный режиссер Роберто Росселини начал снимать прославивший его фильм «Рим – открытый город»[85]. Рим был свободен.

Но война еще не закончилась. На своем долгом и трудном пути на север, к Республике Сало, союзники оставляли за собой нищету, беззаконие, опасности и голод. «Мы были свободны в разрушенной и опустошенной стране», – писала антифашистка Джулиана Бенцони. Стратегия союзников состояла в том, чтобы выманить в Италию германские дивизии и связать их там по всей протяженности полуострова. Но связанными оказались и союзники, продвигались они медленно, от деревни к деревне. Как сказал британский генерал и военный историк Джон Фуллер, «мягкое подбрюшье», каким Италия виделась Черчиллю, обернулось усыпанной шипами спиной крокодила. Пока оппозиционные политики ссорились друг с другом, пытаясь договориться о коалиции, обосновавшаяся на юге монархия боролась за выживание; шла гражданская война, а вместе с нею болезненное и зачастую дикое, необузданное сведение счетов с фашизмом. Рим по-прежнему оставался без воды, электричества, газа и телефонной связи. И без продовольствия.

Выбравшаяся из укрытия подруга Эдды Вирджиния Аньелли стояла с приятельницей на ступенях отеля «Флора» на Виа Венето и наблюдала за гостями, прибывающими на устроенный американцами прием. Элегантно одетые, с безукоризненно уложенными волосами, в ярких платьях, шляпах, туфлях и перчатках, эти люди все 1930-е годы наслаждались светской жизнью фашистского Рима, благодарили его за ощущение стабильности и успешно приспосабливались к его ритуалам, коррупции и моральной нечистоплотности. Аньелли следила за тем, как они вроде украдкой, но в то же время с вызовом смотрели вокруг. Выражение их лиц говорило о том, что худшее они уже пережили и теперь смогут вернуться к своей настоящей, подобающей им жизни. По едва уловимому сигналу они стали «маленькими, птичьими шажками» подниматься в отель, будто занесло их туда ветром, а сами они были «настолько легкими и воздушными», что едва касались земли. «Мы узнали их, – писала Аньелли, – мы их пересчитали. Они все пришли». За исключением, конечно, «Галеаццо Чиано, потому что он был мертв».

Глава 21. Эдда согласна

В Ингенболе, несмотря на полученные книги, кроссворды и даже отправленный ее адвокатом из Женевы граммофон, Эдда чувствовала себя все более и более подавленной. Монахини обратили внимание, что она больше не подходит к окну посмотреть во двор и покурить. Вызванный к ней врач записал в отчете, что раньше она болела плевритом, катаральным бронхитом, пневмонией и колитом, что у нее наблюдаются апатия и встревоженность, и что она почти ничего не ест. «В Швейцарию она приехала за свободой, – отмечал он, – а оказалась под постоянным наблюдением». Настоятельница Диамира Бранденберг написала полицейским властям, что «эта бедная синьора» нуждается в большей свободе, солнечном свете и прежде всего в обществе. Эдда сама отправила в Берн главе полиции доктору Бальзигеру письмо: «Я спрашиваю себя, в чем я провинилась… чем заслужила столь суровое обращение… я никогда не была истеричкой или фанатиком… и я человек, не лишенный разума».

Эдда вновь обратилась к зятю Чиано Магистрати. «Я больна, – писала она. – Болит у меня все». Ее глаза опухли, она видела черные точки, зубы болели. С нею обращаются, как с «идиоткой», каковой она, безусловно, не является. На самом деле, утверждала Эдда, она одна из немногих женщин, обладающих чувствами дисциплины и чести, для кого «да это да, а нет это нет». Если швейцарские власти не хотят перевести ее в другое место, где она могла бы ощущать большую свободу и говорить по-французски, то она предпочтет быть отправленной в Италию и вверить свою судьбу немцам. С присущей ей временами патетикой она писала, что по отношению к детям чувствует себе скорее бременем, чем матерью, и в любом случае, по-видимому, скоро умрет. «Если мне суждено умереть, то я хотела бы умереть в окружении своих людей, итальянской культуры и под итальянским небом», даже если это означает, что ее выведут и расстреляют.

Однажды, понимая, что деньги у нее заканчиваются, Эдда спросила детей, что, по их мнению, лучше сделать: экономить или купить радиоприемник. Им было теперь 13, 11 и 7 лет. Они проголосовали за радио. Всей семьей они отправились в деревню, там прекрасно пообедали и вернулись домой с приемником, по которому они теперь могли следить за ходом войны. Вскоре, однажды поздно вечером, они услышали в саду странный шум. Эдда выглянула, ничего не увидела, а затем услышала шепот: «Кальпурния, Кальпурния». Эдда улыбнулась. Это было кодовое слово, которым они с Доном Панчино пользовались в детстве[86]. Она открыла окно: «Где ты?» Священник сидел на дереве. Он сказал ей, что тайно привез для нее деньги от Муссолини, вырученные им от продажи Il Popolo d’Italia.Она взяла деньги, но сказала, что потом вернет их, так как брать от отца ничего не хочет.

В мае Дон Панчино приехал опять с еще одним письмом от Муссолини, семейными новостями и чемоданом вещей. «Я был бы очень рад, – писал Муссолини, – если бы ты мне написала. Обнимаю тебя, твой папа». Но Эдда оставалась непреклонна. Перед уходом Дона Панчино она отдала ему дневники Чиано с тем, чтобы он спрятал их в сейфе банка Crédit Suisse в Берне, и сказала, что их нужно напечатать в случае ее смерти.

Наконец, после длительных переговоров на федеральном уровне швейцарские власти смилостивились. В семи минутах езды по частной дороге за деревней Монте под Фрибуром располагалась психиатрическая клиника Малево. Заведовал ею доктор Репон, психиатр, написавший диссертацию о психозах военнопленных Первой мировой войны. Один из благодарных пациентов отзывался о нем как о человеке «широкой души, открытом и невероятно интересном». Репон проявил интерес к «делу этой беженки». Он предпочитал не держать пациентов у себя подолгу, и условия там были вполне приемлемые. Малево был окружен огромным парком площадью семь гектаров, без заборов и ограждений, и стоящие в нем отдельно друг от друга виллы напоминали скорее курорт, чем лечебное учреждение. Тяжелых больных там не было, да и по парку никто почти не проходил, кроме групп школьников. Оставив трех детей в их школах-пансионах и сопровождаемая полицейским инспектором и «достойной, порядочной женщиной», 21 июля Эдда прибыла в Малево.

Эдде выделили просторную квартиру с собственным входом. Доктор Репон заранее подобрал для нее говорящую по-французски 25-летнюю молодую женщину, роль которой состояла в том, чтобы быть для Эдды постоянным компаньоном и следить, чтобы «Мадам Пини не совершала необдуманных поступков». Три медсестры подписали соглашение о неразглашении. Правил и ограничений было не меньше: строгий контроль за телефонными разговорами и посещениями, никакой политической активности, прогулки только с разрешения. Доктор Репон встречался с Эддой по часу каждый день. «Пациентка не так подавлена, более оживлена, – писал он Бальзигеру, который попросил его раз в две недели присылать отчеты, – и начинает проявлять интерес к реальности», – хотя аппетит ее не улучшился, и спит она по-прежнему очень плохо. В его описании она предстала женщиной «среднего телосложения, с широкими плечами, пропорциональной фигурой, каштановыми волосами, четким голосом, очень худой, бледной и сильной». По его мнению, «сексуально фригидной» она не была, но страдала от «психического и физического истощения». «Я не безумна», – сказала ему Эдда. «Я знаю, я знаю», – ответил он.

К лету 1944 года стали распространяться слухи о дневниках Чиано и о том, что может в них содержаться. В день, когда союзники вошли в Рим, коммунистическая газета L’Unità написала, что «заинтересованные стороны» пытаются заблокировать их публикацию. Очевидно, в ответ на вопрос Муссолини Эдда написала, что намерена реабилитировать Чиано. «Не надейся, отец мой, что ты или твои друзья сумеете завладеть дневниками моего мужа». А после публикации в августе, с разрешения Эдды, некоторых фрагментов в римском журнале Risorgimento и перепечатки их испанской католической газетой, напряженный интерес к содержанию дневников только усилился как среди союзников, так и в государствах Оси.

Сами дневники тем временем претерпели немало приключений. Находящиеся в руках Харстера документы, переданные ему для завлечения немцев перед срывом плана спасения Чиано, были частично переведены, отпечатаны и отправлены Кальтенбруннеру в Берлин. Те, что находились за распределительным щитом в доме братьев Мелокки в Рамиоле, а также два тома, скрытые за книгами, были пока еще не обнаружены, несмотря на то что люди Харстера были убеждены, что самое важное где-то спрятано, и обыскали весь дом. Но в конце августа человек, выдававший себя за племянника миланского гинеколога, прибыл к Мелокки с письмом якобы от Эдды, в котором братьям было велено передать ему все для хранения. Убежденные, что имеют дело с самозванцем, братья говорили, что ни о каких дневниках понятия не имеют. Через несколько дней их арестовали эсэсовцы, и, в страхе перед пытками, они выдали и дневники, и сумку Эдды. У немцев теперь были пять или шесть томов дипломатических переговоров, два тома дневников, датируемых 1937 и 1938 годами, и третий с наклеенным на нем названием «Германия».