чистым обожанием, которое она сберегла для него. Каким счастливым могла бы она его сделать! Но терпение, всему свое время.
Ангел-хранитель, донельзя довольный, расхаживал, гордо выпятив грудь и разгоняя бесенят, которые пытались нашептывать: «А как же Маккол и эти… ну, ты знаешь?» «А как же Каррингтон, э?» «А как насчет того, чтобы попить чайку у Перфлита? Хе-хе-хе!»
Впрочем, вряд ли нужно упоминать, что причудливые и нездоровые фантазии занимали лишь очень малую часть ее времени и мыслей. Чаще она оставалась нормальной здоровой английской девушкой, всегда готовой принять участие в любой игре. И все были с ней удивительно добры. Бог, как оказалось, отнюдь не лишенный порядочности, поразил миссис Исткорт обострением ревматизма – она была прикована к постели и, как ни брюзжала, вмешаться не могла. Полковник появлялся, когда был нужен, и исчезал, когда не был нужен. Кузен, видимо, получил жесточайшие инструкции, так как не осмеливался и рта раскрыть. Алвина, как ни дорого это ей стоило, тщательно сохраняла суперобложку почти изнемогающей благостности, освободила Джорджи от всех домашних обязанностей и даже дважды сама съездила на велосипеде в Криктон, лишь бы не прервать импровизированный теннисный матч на убогой неровной лужайке. Перфлит и Маккол благородно держались в стороне, и Перфлит был даже готов поставить пять против одного, что Джорджи станет невестой еще до рождества, и два против одного, что она выйдет за Джоффри в ближайшие полгода. Маккол, обстоятельно взвесив все «за» и «против» отказался заключать такое пари. Мистер Джадд с неиссякаемым оптимизмом съездил в Криктон, где в чаянии скорой свадьбы купил новую шляпу и еще один брелок.
Весь приход проникся к мисс Джорджи чувством, более всего походившим на рождественскую открытку, и желал ей всяческого счастья, точно она была малиновкой среди пышных сугробов на фоне старинной английской колокольни.
Внезапно Джорджи словно вживе обрела чисто теоретическую прерогативу непогрешимости средневековых монархов. И даже при еще большем отсутствии проницательности – будь такое возможно – нельзя было не заметить, что Англия в пределах этого прихода ждет, чтобы она исполнила свой долг, и не пожалеет на его исполнение никаких ее денег. Через два-три дня после приезда Джоффри, когда ему вздумалось все утро проваляться без пиджака под «бентли», обливаясь потом и покрываясь смазкой в иллюзорной надежде повысить мощность мотора, Джорджи укатила на велосипеде в Криктон. Вернулась она после долгого отсутствия с грудой пакетов, прятавших тюбики, флакончики и баночки. Позже Алвина с ужасом обнаружила, что прежде девственный туалетный столик Джорджи осквернила косметика, но железным усилием воли она принудила себя промолчать. Опасаясь упустить что-нибудь существенное, Джорджи приобрела все средства стать красавицей, о каких только ей доводилось слышать – от глицерина и огуречной воды, которые по восторженным отзывам Лиззи были незаменимы при цыпках, до «бесподобного крема-невидимки мадам Бернгард», некогда небрежно упомянутого пропащей лондонской тетушкой. Джорджи даже захотелось написать этой почти легендарной родственнице и попросить у нее совета, но по зрелом размышлении она решила положиться на собственную женскую интуицию и не пачкать любви почти наверное нечистыми рекомендациями низменной похоти.
Невозможно даже с примерной точностью оценить, какую роль тут сыграли (и сыграли ли вообще) все эти разнообразные комбинации топленого сала тонкой очистки и духов, а какую – душевное состояние Джорджи, а то и незаметная деятельность желез внутренней секреции, но факт остается фактом: она, пусть временно, совсем преобразилась и стала почти хорошенькой. И объяснялось это отнюдь не только переменой в манере одеваться. Бесспорно, отказ от черных чулок в пользу tête-de-nègre[109] и бежевых из искусственного шелка пошел ей много к украшению, как и туфли не столь практичного, зато более эротического фасона, чем прежние. Опять-таки почти новые платья, которые щедрая Марджи не только подарила ей, не слушая никаких возражений, но и целые два дня самоотверженно распускала и подгоняла к более полной фигуре Джорджи, поразительно выигрывали в сравнении с гардеробом перезрелой школьницы, который предпочитала для нее Алвина. И решительно все, кроме той же Алвины и кузена (они, впрочем, не решились высказать свое осуждение вслух), очень одобрили новую прическу Джорджи, придуманную Марджи, которая заплела ее волосы в две косы и изобретательно закрутила их двумя аккуратными спиралями над ушами. Мода, конечно, тут и не ночевала, но что еще можно придумать для девушки, которая боится остричься? Да и в самый раз, как для Клива, так и для дикаря, только что покинувшего какой-то жуткий аванпост Империи, расположенный весьма и весьма далеко к востоку от Суэца.
Все это, несомненно, помогло, но главное чудо было в том, что изменилось само лицо Джорджи. Во всяком случае, такое возникало впечатление. Оно больше не приводило вам на память раскрашенных гипсовых херувимов, дудящих в трубы. Что смягчило его контуры и придало нежность цвету этих излишне пухлых щек? Топленое сало тонкой очистки, ощущение непреходящего счастья или невидимые руки ангела-хранителя, массировавшего их, пока она спала? Конечно, объяснение могло заключаться и в пудре, но в любом случае даже нос ее перестал пылать здоровым румянцем деревенской молочницы, причинявшим ей столько мучений, и обрел более чинную гармонию формы и цвета. Детские глаза и губы остались детскими, но теперь они что-то обещали. Совиная тусклость глаз сменилась блеском, а губы… обман ли это зрения, или они безмолвно «сами «созрели вишни» возглашали»? Если вы считали Джорджи просто ребенком-переростком, вы сказали бы, что за одну неделю она обрела юную женственность, а если она представлялась вам взрослой женщиной, к сожалению, сохранившей всю неуклюжую подростковую угловатость, вы решили бы, что она выглядит помолодевшей на пять лет.
И только Джоффри абсолютно не замечал этого современного добавления к «Метаморфозам» Овидия.[110] Он дважды проходил полный курс научного укрепления и развития памяти (второй раз для того, чтобы вспомнить позабытое после первого) и, естественно, был до идиотизма ненаблюдательным. Сидя за обеденным столом в свой первый вечер в «Омеле», он воспринимал Джорджи только, как «белую девушку своего круга». Только, так сказать своим темным первобытным нутром, а вовсе не с помощью разума. Когда он сообщил Джорджи, что она первая белая и прочее, и прочее, он не совсем лгал. Его слабые неловкие попытки завязать интрижку с той или иной супругой того или иного собрата по строительству Империи неизменно завершались жалкой неудачей. На пароходе он, когда не спал, просаживал деньги в покер, нырял в бассейне или играл во всевозможные палубные игры с другими пассажирами мужского пола. Пассажирки же почти все были обремененные заботами матери семейств с желчным цветом лица. А потому в тот первый вечер Джорджи и правда показалась ему ослепительной красавицей. Но, разумеется, это ослепление долго сохраняться не могло. В первые же дни восхищенное упоение обычной английской жизнью поугасло, и Джоффри перестал уподобляться жителю лесной глуши, впервые ступившему на мощеную мостовую. Разъезжая в своем «бентли», он видел других женщин, в том числе и очень миловидных, а потому все вызванные его появлением до необъяснимости чудесные перемены в Джорджи только-только позволяли ей кое-как удерживать позиции, случайно занятые в первый вечер.
Однако Джорджи ощущала чудо не в том, что стала почти хорошенькой (этого она почти не осознавала), и даже не в своей радости или поразительном открытии окружающего мира. Завораживало ее сближение с Джоффри. Не забывайте, что у нее не было братьев и практически ни единого знакомого молодого человека одного с ней воспитания. Конечно, это счастливо избавило ее от соприкосновения с большим количеством глупости и от необходимости уступать бесцельному стремлению властвовать, тем не менее целое полушарие человечества оставалось для нее неведомым и манило своей загадочностью. Поскольку можно с полным основанием утверждать, что все ее существо было настроено на то, чтобы Джоффри ей понравился, нисколько не удивительно, что он ей нравился, и даже очень. Но ее это удивляло, как удивляло кузена, который не раз и не два вмешивался за столом в их веселую болтовню – такую непохожую на былое молчание или отвратительные поддразнивания! – и говорил что-нибудь вроде: «Конечно, я слышал про симпатию с первого взгляда и все-таки, хоть убейте, не понимаю, как вы еще находите, о чем поговорить!» И Джорджи умоляюще смотрела на Алвину, и Алвина галопом налетала на кузена, отгоняя его в немоту, словно была могучим жеребцом, а он – жеребцом-замухрышкой, покусившимся на ее любимую кобылу.
Джоффри не говорил ей всякие гадости про жизнь и человеческое поведение, как Маккол, и не прикасался к ней так, что она чувствовала себя запачканной. Джоффри любил поразглагольствовать, но в отличие от Перфлита не нашпиговывал свою речь намеками, цитатами и идеями, которые она не улавливала и не понимала. Собственно, Джоффри нравились только идеи, ставшие совсем сухими и стерилизованными от долгого употребления. Не страдал Джоффри ни профессиональной осторожностью, ни тем более пуританской узостью, обязательной для рукоположенных священников. Смешно было и подумать, что тет-а-тет за чаем он использует только для того, чтобы рухнуть на колени и прикрыть молитвой такое отступление от приличий. С другой стороны, Джоффри воздерживался от унижающих поползновений. И вообще от каких бы то ни было поползновений. Он столь скрупулезно удерживался в рамках, предписанных настоящим друзьям, что Джорджи, будь она покорена чуточку меньше, наверное, испытала бы некоторое разочарование. Более того, выпадали минуты, например, в том приятном полузабытьи, которое предшествует сну, когда Джорджи с изумлением ловила себя на мысли, что вовсе не испытала бы ни малейшего унизительного чувства, вздумай Джоффри последовать примеру мистера Перфлита. Жизнь бывает для девушки очень и очень непонятной.