Дочь полковника — страница 51 из 59

– Джоффри!

– Да не ломайся! – сипло буркнул Джоффри. – Давай, а? Кому от этого какой вред?

Джорджи в исступлении топнула ногой.

– Не прикасайтесь ко мне! Не смейте! Если бы вы любили меня, хотели бы на мне жениться, тогда бы… ну, тогда бы… Но это же не так. Вы просто думаете, что я такая же, как эти твари… О-о!

И, окончательно ввергнув его в смятение, она разрыдалась. Внезапный пыл Джоффри мгновенно угас, и, неловко опустив руки, он старался разглядеть в темноте ее лицо.

– Ну, послушайте… – бормотал он. – Ну, не надо. Я ужасно сожалею. Я вовсе не хотел… Ну, перестаньте же. Я… я прошу у вас прощения, ну, правда же…

– Так отвратительно, – рыдала Джорджи. – Хуже чем… чем любое унижение. Вы ведь не могли не знать, как дороги мне были. А я верила, что вы такой замечательный… такой непохожий… такой благородный… И… и я думала, что тоже вам дорога. Вот бы… ах, умереть бы сейчас!

Джоффри стоял столбом и молчал. Он не знал, как поступить, что говорить, и только злился про себя: скорей бы она замолчала, перестала закатывать ему сцену! До чего занудны эти тупые деревенские простушки! Уж конечно, Марджи ни за что не позволила бы себе так смехотворно и жалко распуститься! Тем не менее где-то в глубине его грыз стыд. Если бы ему не было стыдно, возможно, он что-нибудь придумал бы и как-то спас положение.

Джорджи медленно пошла в сторону «Омелы», все еще всхлипывая. Джоффри брел на полшага позади. Дважды он попытался остановить ее, начинал, запинаясь, извиняться, но оба раза всхлипывания тотчас сменялись рыданиями, и он больше не рисковал. Таким печальным манером они добрались до калитки. Тут Джорджи вытерла глаза и героическим усилием взяла себя в руки. Неожиданно нормальным голосом она сказала:

– Идите в гостиную к папе и маме. Только ничего им не говорите. Им незачем знать. А я спущусь через минуту.

– Хорошо, – покорно отозвался присмиревший Джоффри.

Джорджи действительно сошла в гостиную через пять минут, промыв покрасневшие глаза и припудрив опухшее в багровых пятнах лицо. Но все равно даже Фред и Алвина почувствовали что-то неладное. И это впечатление только укреплялось от неловких пауз и еще более неловких стараний Джоффри, похмельному бледному, поддержать разговор, хотя глаза у него оставались мутными и испуганными. Вскоре Джорджи сказала, что очень устала и пойдет ляжет. Четверть часа спустя Джоффри пожелал Алвине и Фреду доброй ночи и отправился в свою комнату. На минуту он задержался у двери Джорджи. Им овладела хмельная мысль, что стоит войти к ней, извиниться – и «все будет тип-топ». По правде говоря, к нему отчасти вернулось недавнее настроение, и он оптимистически надеялся, что она даже разрешит ему провести ночь у себя в спальне. Он тихонько повернул ручку, но к своему удивлению и огорчению обнаружил, что дверь заперта. Постучал два раза – легонько, чтобы не услышали внизу, но Джорджи не откликнулась. Он поколебался, состроил в темноте гримасу и пошел к себе.

Внизу полковник побрел на негнущихся ногах проверить, запер ли Джоффри входную дверь и заложил ли засов. Не запер и не заложил. Алвина вышла в переднюю и зажгла две свечи. Полковник взял один подсвечник и принялся поправлять фитиль обгоревшей спичкой.

– Что это с ними? – спросил он. – Мне показалось, что девочка расстроена.

– Любовная ссора, – с фальшивой бодростью предположила Алвина. – Завтра утром помирятся.

Фред бросил спичку, всмотрелся в фитиль куда внимательнее, чем того требовали обстоятельства, открыл рот, словно собираясь что-то сказать, но промолчал. Алвина со своей свечой направилась к лестнице, но на второй ступеньке оглянулась через плечо.

– Все уладится, – сказала она. – Милые бранятся, только тешатся. Повздорили и забудут.

– Наверное, ты права… – начал Фред и вдруг мучительно закашлялся. – Черт побери, – прохрипел он, ловя ртом воздух. – Когда же эта чертова простуда от меня отвяжется? Так еще ни разу не бывало. Вся грудь болит.

4

Было бы мелодраматично утверждать, будто Джорджи за одну ночь утратила всю недавно обретенную миловидность. Не менее псевдоэффектным и лживым было бы заявление, что она тут же и полностью отказалась от своих надежд на Джоффри, от всех связанных с ним планов и смирилась с тернистым путем добродетельного стародевичества. И ведь пальмовая ветвь мученицы семейного очага на миг оказалась вполне в пределах досягаемости, и она не схватила ее только из-за опасливости ангела-хранителя, который в несвоевременном припадке целомудрия с крикливой категоричностью восстал против того, что советовал ее просвещенный инстинкт самосохранения. Впусти она Джоффри, когда он поскребся в ее дверь, Джорджи бесспорно могла бы лишиться формальной беспорочности, зато он поставил бы себя в дьявольски трудное положение. Совратить дочь дальних и почтенных родственников, принявших его с радушием, которое было им совсем не по карману! Неясно, как бы он сумел вырваться из такого капкана. В веру шаловливых поклонников сиюминутных радостей и сластолюбия он обратился столь недавно, что совесть его не успела вовсе отмереть. И даже если бы он попытался тихонько улизнуть на манер шаловливых молодых джентльменов, семейный конклав и угроза воззвать к Старику тотчас его образумили бы. Но в этом была вся Джорджи: сплошные добрые намерения, ни малейшего понятия о тактике, вечное стремление соблюдать абстрактные заповеди и полное неумение приводить свои нравственные понятия в соответствие со своими же житейскими интересами.

Возлюбленный мой протянул руку свою к двери.[133] Когда Джоффри подергал ручку, Джорджи лежала в кровати. Когда он постучал в первый раз, она стояла в одной ночной рубашке, переплетя пальцы, а руки с совершенно излишней судорожностью прижимая к груди, и отчаянно урезонивала разбушевавшегося ангела. Когда он постучал во второй раз, она искала халат. А когда она тихонько приотворила дверь, он уже ушел. Чем твой возлюбленный отличен от того возлюбленного?

Всю долгую беспокойную ночь в душе и мезгу Джорджи шла хаотичная битва смятенных противоречивых чувств и кощунственных мыслей. Она ни разу не погрузилась в полное забытье, но и ни разу полностью не очнулась, а словно все время оставалась в каком-то горячечном отупении. Она разыгрывала бесчисленные сцены между собой и Джоффри, сочиняла бесконечные диалоги, которые запутывались и обрывались. Опять и опять она переживала вечеринку и возвращение домой, иногда виня себя, но чаще испытывая страстное негодование против Джоффри и даже еще более жгучее – против Марджи. Преувеличение, неизбежное при ночных бдениях, терзало ее образами ужасной, постыдной катастрофы. И дважды в своих душевных метаниях она вскакивала с постели, чтобы бежать к Джоффри и попросить у него прощения. Если бы это произошло не так, если бы только они могли вернуться к нежности и почти серьезному взаимопониманию того поцелуя у реки! Оба раза она возвращалась в кровать и с беспощадным прозрением обвиняла Джорджи Смизерс. Кто она такая, чтобы негодовать на Джоффри после Каррингтона, после Маккола и, главное, после Перфлита? И затем с почти бодлеровской гадливостью[134] к самой себе она вдруг, подумала, что если Джоффри ее предаст, то почему бы порой и не навещать Перфлита в дождливые дни? Она гневно приказала себе успокоиться и под конец перестала метаться, но больше от утомления, а не потому, что ее сморил сон.


К завтраку Джорджи спустилась поздно даже для воскресного утра, и вид у нее был абсолютно измученный. За столом она увидела одну Алвину, доедавшую поджаренный ломтик хлеба с мармеладом за развернутой воскресной газетой.

– Где Джоффри? – быстро спросила Джорджи, не сумев скрыть тревогу.

Она заметила, что Алвина выглядит усталой и обеспокоенной.

– Он уехал спозаранку в своем автомобиле и сказал, что вернется только вечером, – равнодушно ответила Алвина. – и не захотел, чтобы я тебя разбудила. Надеюсь, он справится со своим скверным настроением. Мне стыдно за вас обоих: тревожить своими ссорами отца, когда он болен!

– Болен? – изумленно повторила Джорджи. – Как? Что с ним?

– Его простуда перекинулась на легкие, – резко ответила Алвина. – Он все время жалуется на сильную боль в груди и спине. Я послала девчонку за доктором.

– Бедный папа! – воскликнула Джорджи, преисполняясь раскаяния. – Как грустно! Я сейчас же пойду к нему.

– И не думай, – отрубила Алвина с ревнивой властностью. – Садись и ешь – завтрак и так уже совсем остыл. Он сейчас спит, и я не хочу его тревожить, пока не придет доктор.

Джорджи принялась на полухолодную колбасу в застывшем жире и яичницу из яйца, вероятно знававшего лучшие времена. Алвина возвратилась к газетным ужасам, и Джорджи ела молча, в задумчивости не замечая вкуса, а потом выпила несколько чашек крепкого еле теплого чая, чтобы прогнать головную боль.

В определенном смысле, размышляла она, болезнь папы – тоже вина Джоффри, хотя побуждения у него и были самые лучшие. Какой хаос внес он в их тихую жизнь! Папа нездоров, ее собственное сердце разбито, кузен все еще дуется и не встает с постели, а мама чернее тучи и поглядывает над газетой, точно гром из-за морей.[135] А ведь когда Джоффри изложил ей свой план, она была так счастлива! И еще подумала, как это любезно с его стороны, как он внимателен к ним всем.

Джоффри тронула грусть, с какой полковник говорил об охоте на фазанов и холодности, возникшей между ним и сэром Хоресом. Посоветовавшись с Джорджи, Джоффри поехал в Криктон и отправил длиннейшую телеграмму Старику. Старик не вполне дотягивал до масштабов Стимса, но они, фигурально выражаясь, не раз плавали на одном корабле под Веселым Роджером. И три дня спустя явился лакей из «господского дома» с письмом: мистер Хантер-Пейн приглашался на обед. А за обедом Джоффри так успешно изобразил молодого строителя Империи и с таким тактом представил дело полковника, что вернулся с приглашением на следующую охоту в поместье сэра Хореса Стимса – и не только ему, но и Фреду «с супругой или дочерью». Радость полковника была просто трогательной. Он тут же пустился рассказывать длинную историю о том, как провел шесть часов по пояс в воде на затопленном рисовом поле и настрелял огромное количество птиц, а затем сбился на охотничий анекдот о сэре Гекторе Макдональде и короле Тедди, после чего до ночи укладывал патроны в патронташи, чистил ягдташи и проверял ружья. Он потребовал, чтобы Джоффри взял лучшее – его собственное – ружье, а Джорджи вручил ружье кузена, второе по качеству. Сам же удовольствовался ружьем Алвины, хотя, как он выразился, к дамской пукалке привыкнуть сразу не так-то просто.