Дочь регента — страница 45 из 68

Когда они проходили второй двор, несколько узников, увидев через решетки красивого, стройного и элегантно одетого дворянина, стали окликать его:

— О-ля! Сударь, так вас освобождают, да?

Женский голос добавил:

— Сударь, если вас спросят о нас, когда вы будете на свободе, ответьте, что мы ничего не сказали.

Какой-то молодой человек вздохнул:

— Счастливец вы, сударь, вы увидите вашу любимую.

— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил шевалье, — меня ведут на допрос.

За этими словами последовало общее молчание; печальное шествие продолжало свой путь; опустился подъемный мост, Гастона посадили в зарешеченный портшез, запертый на ключ, и под усиленной стражей доставили в Арсенал, который отделялся от Бастилии узким проулком.

Д’Аржансон опередил их и уже ждал узника в камере пыток.

Гастон очутился в низкой комнате с каменными стенами, сквозь плиты пола проступала сырость. На стенах висели цепи, ошейники, веревки и еще какие-то орудия странного вида, в глубине виднелись жаровни, а по углам — кресты святого Андрея.

— Вы видите, — сказал д’Аржансон, показывая шевалье два кольца, ввинченных в пол в шести футах друг от друга и разделенных скамейкой в три фута высотой, — к этим кольцам привязывают голову и ноги допрашиваемого, а под спину ему подсовывают скамейку таким образом, чтоб его живот был на два фута выше рта, и начинают вливать в него воду. В каждом горшке две пинты воды, при допросе первой степени вливают восемь горшков, а при допросе второй степени — десять. Если допрашиваемый не хочет глотать воду, ему зажимают нос, чтобы он не мог дышать, тогда он открывает рот и глотает. Этот вид допроса, — продолжал д’Аржансон тоном прекрасного рассказчика, рисующего в своем изображении все подробности, — чрезвычайно неприятен, но я хочу сказать, что все же предпочитаю его испанскому сапогу. Умирают от обоих, и вода, конечно, очень плохо в будущем влияет на здоровье, если человека оправдывают, что бывает редко, потому что он всегда начинает говорить еще при допросе первой степени, если он виновен, а при допросе второй степени — даже если он невиновен.

Гастон, бледный и неподвижный, смотрел и слушал.

— Может быть, вы предпочитаете испанский сапог, шевалье? — спросил д’Аржансон. — Эй, покажите господину испанский сапог!

Один из палачей принес пять или шесть клиньев, еще испачканных кровью, верхние их концы были расплющены ударами молота.

— Вот видите ли, — продолжал д’Аржансон, — каким образом производится эта пытка: ноги допрашиваемого до колен как можно плотнее зажимаются в дубовые колодки, потом один из людей, которых вы видите, загоняет клин — вот этот, например, — между колен и забивает его, потом больший. Всего их загоняют восемь при допросе первой степени, и есть еще два побольше для допроса второй степени. — И с этими словами он пнул ногой два огромных клина. — Предупреждаю вас, шевалье, что эти клинья ломают кости, как стекло, и превращают мышцы в кровавое месиво, причиняя невыносимую боль.

— Довольно, сударь, довольно! — прервал его Гастон. — Вы, верно, хотите удвоить мои мучения их подробным описанием. Но если вы это делаете из любезности, чтоб я мог выбрать сам, и поскольку вы лучше меня разбираетесь в этом, выберите сами, прошу вас, ту пытку, от которой я умру поскорее, я буду вам весьма признателен.

Д’Аржансон бросил на молодого человека взгляд, в котором невольно отразилось восхищение его мужеством.

— Ну что же, — сказал он, — расскажите все, черт возьми, и вас освободят от допроса.

— Я ничего не скажу, сударь, потому что мне нечего сказать.

— Не стройте из себя спартанца, поверьте мне, под пыткой кричат и стонут, а между стонами и криками всегда что-то говорят.

— Ну что ж, попробуйте, — сказал Гастон.

Хотя шевалье был бледен и время от времени его сотрясала нервная дрожь, его решительный и твердый вид убедил д’Аржансона в мужестве узника. У начальника полиции был наметанный глаз, и он редко ошибался: он понял, что от Гастона ничего не добьешься, и все же попробовал настоять еще раз:

— Послушайте, сударь, еще есть время, не заставляйте нас применять к вам какие-либо меры.

— Сударь, — ответил Гастон, — клянусь вам, и да услышит меня Господь, что, если вы подвергнете меня пыткам, я ничего не скажу, я задержу дыхание, чтобы задохнуться; сами посудите, поддамся ли я на угрозы, если я решился не сдаваться под пыткой.

Д’Аржансон сделал знак палачам, и они подошли к Гастону, но их приближение, вместо того, чтоб испугать его, казалось, удвоило его силы: со спокойной улыбкой он сам помог им снять с себя камзол и отстегнул манжеты.

— Значит, вода? — спросил палач.

— Да, сначала вода, — ответил д’Аржансон.

Палачи продели веревки в кольца, придвинули скамью, наполнили горшки водой — Гастон даже не моргнул глазом.

Д’Аржансон задумался. Он размышлял минут десять, которые Гастону показались вечностью. Потом, недовольно что-то пробурчав, он сказал:

— Отпустите этого господина и отведите в Бастилию.

XXVIIКАКУЮ ЖИЗНЬ ВЕЛИ ТОГДА В БАСТИЛИИ В ОЖИДАНИИ СМЕРТИ

Гастон чуть было не поблагодарил начальника полиции, но удержался. Если бы он поблагодарил его, могло бы показаться, что он испугался. Он надел камзол и шляпу, пристегнул манжеты и той же дорогой вернулся в Бастилию.

«Они не захотели вести допрос молодого дворянина под пыткой, — подумал он, — они ограничатся судом и смертным приговором».

Но угроза допроса имела и свою положительную сторону: теперь, когда судья избавил шевалье от предварительных пыток, которые он взял себе за труд так подробно описать, мысль о смерти для Гастона была легка и сладостна. И более того, вернувшись в камеру, шевалье испытал радость при виде того, что казалось ему омерзительным всего час назад. И камера была веселенькая, и вид из окна восхитительный, самые грустные изречения, нацарапанные на стенах, казались мадригалами по сравнению с вполне материальными орудиями, висевшими на стенах камеры пыток, а уж тюремщики рядом с палачами выглядели просто воспитанными дворянами. Он не провел и часа в созерцании всех этих предметов, которые сравнение теперь делало такими милыми его сердцу, как за ним пришел главный тюремщик Бастилии в сопровождении надзирателя.

«Понимаю, — подумал Гастон, — приглашение коменданта не более чем уловка, придуманная для того, чтобы узник не испытал страха смерти. Сейчас меня проведут через какую-нибудь камеру с подземными карцерами, я провалюсь туда и умру. Да исполнится воля Твоя!»

Гастон поднялся, грустной улыбкой попрощался с камерой и твердым шагом последовал за тюремщиком. Подойдя к последней решетке, он удивился тому, что еще никуда не свалился. Раз десять на этом пути он произносил имя Элен, чтоб умереть с ним на устах; но за этим поэтическим призывом ровно ничего не следовало, и узник сдержанно прошел по подъемному мосту и оказался в комендантском дворе, а затем и в корпусе, где жил комендант. Господин де Лонэ вышел ему навстречу.

— Даете ли вы мне слово, шевалье, — сказал он Гастону, — не помышлять о побеге, пока будете у меня? Разумеется, — прибавил он, улыбаясь, — что, как только вы снова окажетесь у себя в камере, я снимаю с вас слово, и это уж мое дело принять меры к тому, чтобы пользоваться вашим обществом как можно дольше.

— Даю вам слово, сударь, — ответил Гастон, — но на тех условиях, какие вы предлагаете.

— Прекрасно, сударь, входите, вас ждут.

И комендант провел Гастона в гостиную, прекрасно обставленную, хотя и по моде Людовика XIV, что к тому времени уже несколько устарело. Гастон был совершенно ослеплен, увидев находившихся там многочисленных благоухающих дам и господ.

— Господа, имею честь представить вам шевалье Гастона де Шанле, — произнес комендант.

Затем он представил по очереди всех гостей.

— Герцог де Ришелье.

— Граф де Лаваль.

— Шевалье Дюмениль.

— Господин де Малезье.

— О, — воскликнул, кланяясь и улыбаясь, Гастон, — да здесь весь заговор Селламаре!

— Кроме господина и госпожи дю Мен и самого Селламаре, — ответил аббат Бриго, кланяясь в свою очередь.

— Ах, сударь, — сказал с упреком Гастон, — вы забыли храброго шевалье д’Арманталя и высокоученую мадемуазель де Лонэ.

— Д’Арманталь не встает с постели из-за раны, — ответил Бриго.

— А что до мадемуазель де Лонэ, — сказал шевалье Дюмениль, покраснев от радости при виде своей возлюбленной, — то вот и она, сударь, она оказала нам честь отобедать с нами.

— Соблаговолите представить меня ей, сударь, — попросил Гастон, — какие могут быть церемонии между узниками? Я рассчитываю на вашу любезность.

И шевалье Дюмениль, взяв Гастона за руку, представил его мадемуазель де Лонэ. И все же, как ни владел собой Гастон, на его подвижном лице отразилось некоторое удивление.

— А, шевалье, — произнес комендант, — вот я и поймал вас: вы тоже, как добрых три четверти парижан, думали, что я пожираю узников, ведь так?

— Нет, сударь, — ответил, улыбаясь, Гастон, — но признаюсь, я думал, что честь отобедать с вами будет перенесена на другой день.

— Почему, сударь?

— Это входит в ваши привычки, сударь, для возбуждения аппетита у ваших узников заставить их перед едой совершить прогулку, которую я…

— Ах, да, верно, сударь! — воскликнула мадемуазель де Лонэ, — ведь это вас только что вели на допрос?

— Меня, мадемуазель, — ответил Гастон, — и поверьте, что только столь серьезное препятствие могло удержать меня вдали от столь изысканного общества.

— О шевалье, — сказал комендант, — за подобные вещи на меня не следует сердиться: они вне моей юрисдикции. Я, слава Богу, военный, а не судья. Не будем смешивать оружие и мантию, как говорил Цицерон, мое дело — стеречь вас, мешать вам убегать и делать ваше пребывание в Бастилии как можно приятнее, чтобы вы снова стремились попасть сюда и развеять мою скуку своим обществом. Дело метра д’Аржансона — пытать вас, отрубать вам головы, вешать, колесовать и четвертовать, если он может; пусть каждому останется его ремесло. Мадемуазель де Лонэ, нам объявили, что кушать подано, — сказал комендант, видя, что открылись обе створки двери. — Не угодно ли вам опереться на мою руку? Простите, шевалье Дюмениль, я уверен, что вы считаете меня тираном, но я хозяин дома и пользуюсь своими привилегиями. К столу, господа, к столу!