Первые дни путешествия прошли приятно, но миссис Холмс не отличалась крепким здоровьем, её мучили приступы дурноты, и служанка хлопотала над нею, как над малым ребёнком, поэтому чаще всего я сидела на палубе в одиночку, либо смотрела вдаль, либо читала один из японских журналов, которые мне дали в самом начале плавания. Мистер Холмс был добр и внимателен, но я не привыкла к мужскому обществу, больше отмалчивалась, а он, зная японцев, должно быть, догадался об этом, поскольку в дальнейшем, усадив меня в шезлонг, неизменно уходил, и его шезлонг, стоявший рядом с моим, пустовал; время от времени мистер Холмс присылал мне то блюдо с фруктами, то чашку чая.
Из-за моего наряда и журнала пассажиры заключили, что я не понимаю английский, и сидевшие неподалёку частенько делали замечания обо мне и о японцах в целом, причём так, что я слышала. Замечания не то чтобы злые, но слушать слова, предназначавшиеся не для моих ушей, казалось мне неучтивым, так что однажды утром я взяла на палубу книгу на английском и зачиталась, как вдруг рядом со мной остановилась англичанка. «Я вижу, вы понимаете английский», — проговорила она любезно, и у нас завязалась беседа. Должно быть, она рассказала новость другим пассажирам, поскольку в дальнейшем я не слышала замечаний о «молчаливой японочке» и кое-кто из дам подходил со мной побеседовать. За столом я сидела рядом с миссис Холмс. Она приходила редко, но мне никогда не бывало одиноко: остальные пассажирки явно считали необходимым в отсутствие американской дамы исполнять её обязанности и были ко мне неизменно внимательны. Вдобавок среди пассажиров царила атмосфера, располагавшая к свободе в поступках, к оживлённым беседам, и атмосфера эта бодрила, как солёный морской ветерок. Все желали друг другу доброго утра — и приятелям, и незнакомцам, не делая между ними различий. Однажды я услышала, как две нарядные дамы весело приветствуют друг друга: «Чудесное утро, не правда ли? Давайте вместе совершать моцион», — и зашагали в ногу, как два сослуживца. Ни поклонов, ни церемоний. Всё свободно и радушно. Подобная непринуждённость казалась мне удивительной, однако прелюбопытной и положительно очаровательной.
Разумеется, я с величайшим интересом рассматривала наряды иностранных дам. Замечания дядюшки о том, что японский костюм излишне открывает шею и ноги, очень меня озадачили и смутили, а поскольку на корабле я была единственной японкой среди пятидесяти или шестидесяти американских дам, посрамить честь своего народа мне было никак нельзя. Японское платье скроено таким образом, что его необходимо правильно надевать, тогда оно будет сидеть как положено, я же, проникшись девичьей скромностью и истовым патриотизмом, подтягивала вышитые складки материи на шее к самому подбородку и старалась больше сидеть, чтобы никто не заметил, что мой подол открывает ноги.
В начале плавания погода стояла скверная, почти никто из дам на палубу не выходил, но вскоре начались променады, и я заподозрила, что дядюшкино мнение, пожалуй, не совсем корректно, а после вечера с танцами окончательно утратила веру в его суждения. Джентльмены действительно были в высоких воротничках и жёстких манжетах, а вот дамы щеголяли в платьях с низким вырезом и юбках не то чтобы в пол; видела я и многое другое, что меня озадачило и шокировало. Тонкие батистовые блузы с изысканным кружевом казались мне откровенно бесстыдными и вызывали недоумение едва ли не большее, чем обнажённая шея. Мне не раз доводилось видеть, как у служанки в разгар работы на жаркой кухне кимоно сползает, обнажая плечо, я видела, как женщина кормит грудью ребёнка на улице, я видела обнажённую женщину в купальне отеля, но до того вечера на пароходе я никогда не видала, чтобы женщина публично выставляла напоказ обнажённую кожу просто так, без причины. Я изо всех сил притворялась, будто меня это ни чуточки не смущает, но в конце концов, залившись краской стыда, ускользнула прочь и прокралась к себе в каюту, дивясь незнакомой культуре, частью которой мне вот-вот предстояло стать.
Я пишу это без всякого упрёка. За долгие годы жизни в Америке я так изменилась, что те давние первые впечатления меня ныне лишь удивляют и забавляют. Непривычному глазу обычаи любой страны покажутся странными, и одна из самых интересных загадок моей жизни — постепенная, однако же неизбежная эволюция моих взглядов. Теперь я могу отправиться на званый ужин или на танцы и с удовольствием наблюдать за дамами в вечерних платьях. Я любуюсь красотой и изяществом происходящего, словно прелестной картиной, и понимаю, что эти женщины, которые со счастливым видом прогуливаются с обходительными джентльменами или покачиваются в такт весёлой музыке, так же невинны и добросердечны, как тихие кроткие женщины моей заморской родины.
Сан-Франциско вызвал у меня изумление и даже оторопь, но в целом впечатления сложились приятные в своей новизне. Поразительная каморка в отеле «Пэлас», которая начала подниматься, едва мы в неё вошли, и наконец высадила нас в просторных апартаментах, откуда открывался вид, точно с вершины горы; гладкая белая ванна, которую, не растапливая, можно было сразу наполнить горячей водой; всюду замки на дверях (в Японии двери не запирают), — всё это меня поразило, а вкупе с удивительным ощущением огромности абсолютно всего даже ошеломило.
Это ощущение гигантских размеров — широкие улицы, исполинские здания, большие деревья — не покидало меня и в отеле. Высокие потолки, массивная мебель, крупные стулья, просторные диваны — спинка далеко от края. Всё словно создано для великанов, и это, кстати, близко к правде, потому что американцы именно таковы — выдающиеся люди, они ничего в себе не ущемляют, не подавляют, и ошибки, и прекрасные поступки они совершают с размахом, у них широкая душа, щедрый кошелёк, открытый ум, сильное сердце и вольный дух. И первое моё впечатление о них не изменилось.
Мы пробыли в Сан-Франциско считаные дни, но из-за постоянной спешки, шума и непривычной обстановки я словно оцепенела и уже не знала, чего ожидать. А потом кое-что случилось. От этой простой вещи так повеяло домом, что память о ней до сих пор стоит наособицу среди прочих воспоминаний о кратком пребывании в этом чудесном городе. Меня заглянул проведать добрый седой священник, некоторое время проживший в Японии. Поздоровавшись со мной, он достал белую коробочку и вложил мне в руку.
— Я подумал, после долгого путешествия вам будет приятно получить весточку из дома, — сказал он. — Откройте и посмотрите, что там.
Я сняла крышку и, к своему удивлению, обнаружила в коробочке настоящую японскую еду, свежую и вкусную. Кажется, брат говорил, что в Америке можно достать японскую пищу, но тогда его слова не произвели на меня впечатления, и сейчас я так изумилась, словно уже и не чаяла её увидеть.
Я благодарно подняла взгляд, заметила весёлый блеск в глазах священника, его добрую улыбку; окружающая обстановка уже не казалась мне такой чужой, и меня впервые охватила тоска по дому, ибо за ласковой улыбкой гостя я увидела душу моего отца. Несколько лет назад после его смерти мы с Иси ходили в Храм пятисот Будд, где стояли ряды статуй, вырезанных из камня и дерева. На их лицах читались кротость, покой и смирение, я со всей страстью осиротевшего сердца вглядывалась в каждое из них, надеясь увидеть лицо отца, ведь он теперь тоже Будда. Я не знала тогда, что тоскующая душа мигом узнает своё отражение, и когда наконец я увидела лицо — ласковое, благородное, с доброй улыбкой, — то, к своему удовольствию, почувствовала в нём душу своего отца. Вот и в лице старика, которому доброе сердце подсказало принести мне подарок, напоминающий о доме, я тоже узрела отца. Я люблю вспоминать ту улыбку, приветствовавшую меня в незнакомой новой стране, которая с тех пор заняла в моём сердце место подле моей родины.
Во время долгой поездки через весь континент я постоянно вспоминала крутящиеся фонари[55], которые так любила в детстве. Стремительно сменяющиеся за окном поезда пейзажи смахивали на весёлые сценки на боках фонаря, мелькавшие так стремительно, что расплывались перед глазами, и в этой нечёткости заключался секрет их прелести.
Мистер и миссис Холмс доехали со мной до большого города близ будущего моего дома и передали на попечение приятельницы миссис Холмс, школьной учительницы. После чего, попрощавшись, ушли из моей жизни, быть может и навсегда. Но оставили по себе воспоминания о внимательности и доброте: они пребудут со мною вовек.
Наконец поезд влетел на пыльный вокзал, где мне предстояло сойти; я с любопытством выглянула в окно вагона. Я ничего не боялась. Обо мне неизменно заботились, и предстоящая встреча с тем, кого я прежде не видела, меня ничуть не пугала. На запруженном народом перроне я заметила бодрого молодого японца, он внимательно вглядывался в выходящих из поезда. Это был Мацуо. Он был в сером костюме и соломенной шляпе; всё в нём показалось мне современным, передовым, иностранным — кроме лица. Разумеется, он сразу понял, кто я, но, к моему удивлению, первыми его словами были: «Почему вы в японском платье?» В памяти моей тут же всплыли серьёзные лица родственников на семейном совете и слова бабушки о трубообразных рукавах. И вот я в краю трубообразных рукавов гляжу на будущего мужа в сюртуке с трубообразными рукавами. Сейчас-то мне смешно, тогда же я была всего-навсего одинокая девушка, которая облачилась в одежду с широкими рукавами и получила за это выговор. Мой наряд расстроил Мацуо главным образом из-за нашего досточтимого друга, миссис Уилсон, той самой доброй дамы, о которой Мацуо написал в письме, ныне хранившемся в святилище моей матушки. Миссис Уилсон с заботливой добротой отправила Мацуо в своём экипаже встречать меня; Мацуо очень хотел, чтобы у миссис Уилсон сложилось обо мне благоприятное мнение, и оттого огорчился, что я выгляжу недостаточно современно и прогрессивно.
Я молча уселась подле Мацуо в великолепный экипаж с резвыми чёрными лошадьми и ливрейным кучером, и мы, не обменявшись ни словом, покатили по людным улицам, по долгой дороге на пологий холм, где располагался прелестный загородный дом. Я не задумывалась о том, что Мацуо, пожалуй, волнуется не меньше моего; я никогда ещё не сидела так близко к мужчине (отец не в счёт) и едва не испустила дух.