С другой стороны, Клара делала для нас такое, чего в Японии я не стала бы ждать ни от одной служанки — кроме разве что моей няньки. Однажды я услышала, как Мацуо крикнул ей беззаботно: «Клара, будь добра, вынеси эти ботинки на кухонное крыльцо, чтобы Уильям почистил», и поёжилась от чувства, близкого к ужасу. В Японии подобную просьбу к слуге — за исключением того, в чьи обязанности входит чистить сандалии, — сочтут оскорблением, но Клара взяла ботинки и, весело напевая, унесла на крыльцо. Жизнь в Америке меня озадачивала.
В Японии всех девушек учат хозяйствовать, и мне, разумеется, было интересно наблюдать, как ведут хозяйство в моём американском доме. Матушка поощряла моё любопытство, говорила, что только пытливый ум способен учиться, а Клара всегда терпеливо объясняла, что к чему, «милой маленькой миссис Сугармотер». Больше всего меня интересовала кухня, но утварь была очень тяжёлая, висела чересчур высоко, до полок мне было не дотянуться, и когда я пыталась что-нибудь сделать, у меня ничего не получалось. Впервые я посочувствовала иностранцам в Токио, которые, по слухам, частенько жаловались, какое всё крохотное и неудобное. Одна из моих однокашниц рассказывала нам забавные истории о семье иностранцев, которым её отец сдавал дом. Главе семейства приходилось наклонять голову всякий раз, как он переступал порог, а жену его ужасало, что служанка режет овощи на низеньком столике, за малым не на полу, и моет посуду без мыла. Все девочки в школе сочли эту даму чудачкой, ведь мы полагали, что мыло нужно иностранцам затем же, зачем нам мешочки с рисовыми отрубями: исключительно чтобы помыться. Но теперь я увидела, что Клара на кухне не жалеет ни мыла, ни кипятка, и осознала, что это необходимо, поскольку в американских блюдах много и сала, и растительного масла. Мы-то в Японии едим в основном овощи. А для рыбы у нас отдельная посуда, и её мы моем золой.
Как-то в пятницу — в этот день обычно делали уборку — я вошла в свою комнату и с удивлением обнаружила, что Клара натирает мой комод масляной тряпочкой.
— Что вы делаете? — спросила я Клару.
— Да вот чуть-чуть убираюсь, миссис Сугармотер, — ответила она.
Намазать вещь чем-то липким, чтобы она стала чистой, мне показалось немыслимым. Однако позже я оглядела комод и обнаружила, что он сухой, блестящий и действительно чистый, — и удивилась ещё больше. В японских домах дерево — ни внутри, ни снаружи — не вощат, не красят и не маслят, мебель для сохранности кроют разве что лаком, а моют горячей водой. Таки и Кин каждый день протирали всё дерево в доме тряпкой, смоченной в горячей воде; служанка утром и вечером протирала каждое наше крыльцо, наклонившись, возила горячей тряпочкой туда-сюда, из конца в конец крыльца вдоль половиц. Постепенно крылечки стали такими тёмными и блестящими, что в них отчётливо отражался каждый, кто по ним проходил, а поскольку в уличной обуви на них не ступали, крылечки долгие годы сохраняли атласный блеск.
Я всегда интересовалась хозяйством, но уборка меня решительно завораживала. Я переходила следом за Кларой и Уильямом из комнаты в комнату, с изумлением и восторгом наблюдала за их работой. Я и подумать не могла, что толстое сукно, устилавшее наши полы целиком, так ловко вмещавшееся в углы и обходившее выступы, на самом деле прибито и его можно снять, вынести во двор и вычистить. Для этого требовалось двое слуг. В Японии полы застилают циновками, укладывают их сплошь, как костяшки домино в коробочке, но каждая из циновок размером всего шесть футов на три, и Дзия с лёгкостью справлялся с циновками в одиночку.
Наши с Мацуо комнаты сообщались, и когда я поднялась проверить, вынесли ли ковёр и из его комнаты, то увидела, что массивный шкаф красного дерева — я считала его частью дома — выдвинут на середину комнаты. От изумления я лишилась дара речи. А спинка шкафа — как и спинки всей нашей изящной мебели — оказалась сколочена из неструганых досок, я видела такие в Японии, их везли на телеге в плотницкую мастерскую. Удивительно. Мне ещё не случалось видеть мебель, которую не остругали бы и не покрыли лаком со всех сторон — снаружи, внутри, сверху, снизу и сзади.
Матушка объяснила, что причина этой уловки — стремление сэкономить время и силы. Так я впервые столкнулась с проблемой труда в Америке.
Именно во время уборки мы с матушкой впервые поговорили по душам. Она перебирала стоявшие на чердаке сундуки с платьем, а я сидела рядом, отламывала кусочки от большой камфорной лепёшки, заворачивала в папиросную бумагу и протягивала матушке, чтобы она спрятала их среди вещей, сложенных в сундуках. Матушка показала мне мундир, который носил её дед во время войны 1812 года[57]. Открытые сундуки, разбросанная одежда, знакомый запах камфоры напомнили мне дни, когда мы дома проветривали вещи. Я как наяву увидела комнату досточтимой бабушки, где мы с отцом прятались от верёвок, на которых, покачиваясь, висели вещи, и от хлопот и суеты слуг — они чистили одежду щётками и складывали аккуратно.
— О чём задумалась, Эцу? — с улыбкой спросила матушка. — Взгляд у тебя такой, словно ты видишь то, что происходит за пять тысяч миль отсюда.
— И даже дальше, — ответила я, — ведь я гляжу в прошлое, в ту пору, когда меня ещё и на свете не было.
Я наклонилась и погладила широкий ворот старого мундира, лежавшего на матушкиных коленях. Мне отчего-то казалось, что эта вещь ближе всего моему сердцу, чем что бы то ни было в Америке.
— В нашем хранилище, матушка, — продолжала я, — тоже лежат реликвии, связанные с памятью о войне. Например, стопка книг с тонкими листами, написанных рукой моего отца: для нас это подлинное сокровище. Вы не знаете, матушка, но мой отец побывал в плену, его долго держали в заложниках в военном лагере. В Японии военные лагеря отличаются от того, что понимают под этим в Америке. Лагерь располагался в храмовой роще; ту часть храма, где некогда жили монахи, отдали военным и их высокопоставленному пленнику, и хотя отец был один среди врагов, с ним обращались как с почётным гостем.
Отца разлучили с его верным слугой, но вместо этого приставили к нему юных самураев, и те с вниманием и уважением исполняли все его просьбы. Развлекались они тем, что соревновались в боевых искусствах и прочих навыках самураев; порой, как принято у самураев, проводили поэтические состязания или пели классические песни старой Японии. Словом, к услугам отца были и материальные удобства, и духовные развлечения, но он был отрезан от мира. Даже из книг у него были только стихотворения и прозаические произведения изысканной старинной литературы — ни слова о нынешней жизни. Каждый день был похож на предыдущий, и когда отец вечером преклонял голову на подушку, его одолевали мысли. Добралась ли армия императора до Этиго? Кто теперь главный в замке Нагаоки? Что сталось с его вассалами? Сыном? Женой и дочерьми?
Там был красивый сад, где отец гулял каждый день. Возможно, у ворот стояла стража. Отец не знал. Ничто не указывало ему на то, что он пленник: быть может, ничего такого действительно не было, ведь те, кто его охранял, понимали, что отца удерживает цепь прочнее любой, какую можно выковать, — дух самурайской чести.
В ту одинокую пору отец больше всего любил проводить время со своими кистями для письма и за игрой в го с командующим, человеком весьма образованным: тот часто заходил пообщаться с отцом. Они сходились во вкусах, в представлениях о чести и отличались лишь в том, что служили не одному и тому же господину, а двум разным; за те месяцы, что они провели вместе, дружба их сформировалась, окрепла и продолжалась всю жизнь. Оба любили играть в го, оба играли хорошо и всерьёз. Сокровенные мысли друг другу не поверяли, но много лет спустя отец признался матушке: он понимал, что в каждой партии оба в сердце своём сражаются за своё дело. Выигрывал то один, то другой, чаще бывала ничья, но побеждённый всегда торжественно поздравлял победителя и так же торжественно принимал церемонные благодарности.
Так проходили дни, недели и месяцы, многие, многие месяцы, и в конце концов отец уже боялся их считать. И ни слова, ни намёка о жизни за стенами храма!
Однажды прекрасным весенним вечером отец тихо сидел в своей комнате; окна её выходили в сад. Из далёких покоев монахов доносилось негромкое пение. Дул ветерок, по саду летели опадавшие цветы сакуры, ароматные их лепестки накрывали нежной волной неровные камни дорожки. В сосновых ветвях гналась за тенью молодая луна. Эта картина навеки врезалась отцу в память.
Зашёл молодой слуга и, как всегда, почтительно, но с угрюмым видом сообщил: «Досточтимый гость, вечерняя трапеза подана». Отец кивнул, принесли лакированный столик и поставили перед ним на татами. Наконец прислали ту весть, которую он так ждал. Миска риса была справа, суп слева, палочки стояли вертикально, точно перед святилищем, а на овальном блюде лежала жареная рыба без головы. То был молчаливый приказ самурая самураю.
Отец поужинал как обычно. Когда настало время принимать ванну, слуга был готов. Отцу вымыли голову, косичку не стали ни умащивать маслом, ни заплетать (ведь ей уже не нужно выдерживать тяжесть шлема), лишь перевязали бумажным шнуром. Отец облачился в льняные белые одежды и неяркое камисимо — наряд самурая, который идёт на смерть. И принялся спокойно дожидаться полуночи.
Вошёл командующий, поздоровался с отцом по-военному сдержанно, но за этой сдержанностью таилось глубокое чувство.
— Я пришёл не как военачальник, — сказал он, — а как друг, чтобы просить вас удостоить меня чести передать через меня известие.
— Я признателен вам, — ответил отец, — за эту и прочие любезности. Я покинул дом, чтобы уже не вернуться. И отдал все распоряжения. Мне нечего передавать.
Однако отец попросил командующего позаботиться о его помощнике, ведь после смерти отца тот останется без господина. Командующий заверил отца, что выполнит просьбу, и добавил, что с отцом до конца в качестве помощника будет его, командующего, личный вассал, старший над прочими. Мужчины поклонились друг другу в знак благодарности, обменялись церемонными учтивостями и расстались, не сказав больше ни слова, хоть и уважали друг друга безмерно. Американцу это покажется холодностью, но так уж водится у самураев, тем более что оба знали, что у другого в душе.