Дочь самурая — страница 30 из 51

Со временем мой упрямый ум приучился до определённой степени отделять предмет от его окружения, и я начала видеть его художественную ценность глазами американцев. И обзавелась привычкой: всякий раз, как мне случалось заметить нелепость, происходившую от слабого знакомства с Японией, я тотчас же пыталась вспомнить такую же нелепость, только в Японии по отношению к вещам иностранным. И мне всегда удавалось подобрать не один пример. Как-то раз невинный вопрос молодой женщины — она недоверчиво уточнила у меня, правда ли, что в Японии, как им рассказывали на лекции, элегантно одетые дамы порой набрасывают на плечи вместо шали обычные дешёвые скатерти из синели, — пробудил во мне воспоминания. Я лишь рассмеялась и признала, что несколько лет назад это действительно было модно. Импортные товары были редкими, дорогими, а поскольку в Японии скатертями не пользуются, нам и в голову не приходило, что это вовсе не шали. Правда, мне не хватило духу признаться, что я и сама носила такую «шаль», — сказала лишь, что помню такие случаи из своего детства в Нагаоке.

Как-то раз мой отец из очередной поездки в столицу привёз Иси и Кин по большому турецкому полотенцу с цветной каймой и длинной бахромой. Обе служанки, преисполнившись гордости, накинули эти полотенца на плечи и отправились в храм на службу. Я до сих пор вижу, как они важно выходят за ворота, а на их плечах поверх японского костюма с длинными рукавами белеют полотенца, новые, жёсткие, и болтается бахрома. Сейчас подобное зрелище меня позабавило бы, тогда же я любовалась и ничуть не удивлялась, что Иси и Кин завидовали все, кто их видел. Но как я ни старалась смотреть на японские предметы глазами американки, всё-таки одно особенно негармоничное сочетание самым глупым образом несколько месяцев не давало мне покоя. Когда я впервые нанесла визит миссис Хойт, хозяйке прекраснейшего дома, взгляд мой упал на чудесную резную магонотэ — «руку внука», как её именуют в Японии, в Америке же такие вещицы называют попросту чесалками для спины; магонотэ висела на шёлковом шнурке на шкафчике эбенового дерева, а рядом с ней на том же шнурке висели чётки из хрустальных и коралловых бусин. Магонотэ вырезали из слоновой кости, чётки — из редкого розового коралла и безупречного хрусталя, но такое неуместное соседство убивало, на мой восточный взгляд, всю красоту. Всё равно что положить на столик в гостиной рядом с Библией зубную щётку.

Я не стала критиковать выбор хозяйки. Её безупречный вкус во всём, что касалось искусства, не подлежал сомнению, а в Америке наша магонотэ — произведение искусства, и только. С этой точки зрения её повесили куда нужно. Я это понимала и всё-таки каждый раз, как заходила в эту комнату, упрямо отворачивалась от шкафчика. И лишь через два года тесной дружбы с хозяйкой дома я набралась смелости признаться ей в том, что так шокировало меня в первый визит. Она по сей день смеётся, и я вместе с ней, но всё-таки на душе у меня теплеет, стоит мне вспомнить, что чётки и магонотэ уже не висят рядом.

И ещё одну вещицу убрала миссис Хойт в то же самое время, когда перевесила «руку внука» и чётки. А именно большую цветную фотокарточку, запечатлевшую Японию, — не снимок со старинного образа, а современную фотокарточку. Эту милую картинку с изысканной композицией в нежных оттенках хозяйка дома повесила на видное место. Её неискушённый взор видел в этом снимке исключительно красоту, у меня же от стыда щемило сердце. Ни в одном приличном японском доме такую фотокарточку никогда не повесили бы, ведь на ней была изображена известная токийская куртизанка на пороге дома, где она принимала клиентов. «И почему японцы продают такие вещи?» — с содроганием спрашивала я себя и вместо ответа задавала вопрос, который ставил меня в тупик: «И почему американцы их покупают?»

Однажды мы с подругой отправились в город за покупками. Мы ехали в трамвае, и моё внимание привлекла сидевшая напротив нас маленькая девочка: она без конца что-то ела. Дети в Японии не едят на улице и в общественных местах, а я тогда ещё не знала, что в Америке, как и у нас, принято есть исключительно за столом.

Мы с подругой увлеклись беседой, и некоторое время я не смотрела на девочку, но потом мельком взглянула и заметила, что та до сих пор ест. Я то и дело поглядывала на неё и наконец обратилась к подруге:

— Интересно, что же такое она ест, — сказала я.

— Она ничего не ест, — ответила подруга, — она жуёт жвачку.

Я вновь посмотрела на девочку. Она была вялая, измученная, руки бессильно лежали на коленях, в ногах стоял какой-то свёрток, так что сидеть девочке было явно неудобно. Глядя на её усталое личико, я вдруг вспомнила, как мы ехали на поезде через весь континент.

— Ей плохо? — уточнила я.

— Думаю, нет. А почему вы спрашиваете?

— Кажется, я в поезде принимала это лекарство, — пояснила я.

— Ну что вы, — со смехом возразила подруга, — жвачка отнюдь не лекарство. Это что-то вроде воска, только чтобы жевать.

— Но тогда зачем девочка её жуёт? — удивилась я.

— Большинство детей её сословия жуют жвачку. Но это так неизящно, что я своим детям этого не позволяю.

Больше я ни о чём не спрашивала, но наша беседа отчасти пролила свет на то, что случилось со мною в поезде. Меня укачало, и миссис Холмс дала мне лекарство, ароматную плоскую пастилку, — сказала, что это помогает от тошноты. Я сунула пастилку в рот, долго жевала, но проглотить не смогла. Наконец мне надоело, но миссис Холмс по-прежнему ела свою; я подумала, что это, должно быть, чудодейственное снадобье, раз оно не растворяется, аккуратно завернула пастилку в белую папиросную бумажку и спрятала в пудреницу с зеркальцем, которую носила в поясе.

Я так и не узнала, откуда пошёл этот странный обычай, но, кажется, не было случая, чтобы я не отыскала в Японии подобия американским причудам. Жвачка напомнила мне о распространённой среди некоторых японских детей традиции надувать ходзуки, свистульки из физалиса, этим часто ещё занимаются прислужницы из чайных домиков и женщины низкого сословия. Ходзуки делают из маленькой красной ягоды с гладкой плотной кожурой. Мякоть у ягоды очень нежная, и её можно аккуратно выдавить, не повредив кожуру, так чтобы получилось нечто вроде крошечного круглого фонарика. Этот мягкий шарик совершенно безвкусный, но дети обожают, засунув его в рот, потихоньку надувать пустую кожуру, чтобы она «играла музыку». Звуки эти похожи на тихое кваканье лягушки в далёком пруду. И музыка некрасивая, и традиция неказистая, однако безвредная и безобидная. Худшее, что можно о ней сказать, — то, что многие няньки говорят своим подопечным: «Вынь эту пищалку изо рта. А то губы вытянутся и станут некрасивыми».

Глава XIX. Размышления

В широком углу, где сходились наша передняя и боковая террасы, в тени раскидистой яблони висел мой гамак. Я клала в него большую подушку, садилась на японский манер и читала. Лежать в гамаке, как матушка, я не привыкла, но любила порой представлять, будто еду в открытом каго — повозка тихая, не качается — и наблюдаю за деревьями мельканье экипажей и деревенских телег, время от времени проезжающих по дороге за высокими вечнозелёными деревьями и каменной стеной.

Ещё из гамака я смотрела на узкую зелёную лужайку, за которой сквозь проём в изгороди из сирени, образованный подъёмным мостом, виднелся дом наших ближайших соседей. Близких соседей у нас было не много, поскольку наш пригород был довольно большой и дома стояли на значительном расстоянии друг от друга посреди кустарников и зелёных лужаек. Зачастую эти лужайки разделяла лишь узкая гравийная или грунтовая дорожка.

Мне очень нравилось, что вокруг домов нет заборов. В Японии я ни разу не видела, чтобы вокруг дома не было каменной или деревянной оштукатуренной изгороди. Даже скромные деревенские хижины окружали кустарниками или бамбуком. В детстве я любила представлять, как было бы замечательно, если бы вдруг все изгороди пали и всякий прохожий увидел бы сады, прежде скрытые от глаз. В моём американском доме мне казалось, будто моя детская мечта сбылась. Заборы исчезли, и каждый мог любоваться газонами и цветами. Потом я мысленно переносилась в японские сады, огороженные красоты которых были доступны не многим.

Я размышляла об этом однажды приятным днём, когда сидела в гамаке и шила; матушка подвязывала вьющиеся розы, зелёная их листва занавешивала крыльцо.

— Матушка, — сказала я вдруг, когда мне на ум пришла новая мысль, — вы когда-нибудь думали о том, что японки живут словно в тюрьме, причём ключ от их камеры у них же в кармане, и они не отворяют её дверь потому лишь, что это невежливо?

— Что? Нет! — удивлённо ответила матушка. — А ты что думаешь, Эцу?

— Эта мысль пришла мне на ум в тот день, когда меня впервые пригласили на чай. Помните?

— Ну конечно. — Матушка улыбнулась. — Ты шла по дорожке вместе с мисс Хелен поникшая, как цветок. Она сказала тебе, что собралось всё общество и ты будешь «королевой бала», а ты уселась прямо на крыльцо и негромко заметила, что здешние люди точь-в-точь как их лужайки. Я так и не поняла, что ты имела в виду.

— Я всегда буду помнить тот день, — продолжала я. — Когда я одевалась, всё представляла, как будут выглядеть дамы с их волнистыми волосами, как они в нарядных платьях рассядутся в гостиной миссис Андерсон и заведут приятную беседу, как водится во время визитов. А они не сидели на месте. Я точно попала на улицу: дамы не сняли ни шляп, ни перчаток, стояли группками или расхаживали по людным комнатам и говорили все разом. От гула голосов я совсем растерялась, у меня закружилась голова, но всё было невероятно интересно и вполне пристойно. Мне задавали странные вопросы, но все были добры и веселы.

— Шум и суета так тебя утомили? — спросила матушка.

— Нет, что вы, мне это понравилось. Шум был весёлый. Мне всё понравилось. Но на обратном пути мисс Хелен спросила меня, как дамы принимают гостей в Японии. И я отчётливо увидела празднование очередной годовщины у нас дома в Нагаоке; матушка сидит величественная и кроткая, все дамы в парадных нарядах, тихие, а если и выражают чувства, то сдержанно, улыбками, поклонами, скупыми жестами, поскольку на официальных приёмах в Японии считается грубостью громко смеяться или чересчур много двигаться.