Твоя мама».
Вот и все. Ни слова ласки. Проступки «большой девочки», которой было тогда лет пять с половиной или шесть, наверно, были невелики; я была спокойным, послушным ребенком. Но спрашивалось с меня строго. Отец писал мне другие письма. У меня сохранилось два его письма, должно быть, того же времени (т. е. 1930-1932 гг.), потому что отец написал их крупными, ровными печатными буквами. Письма оканчиваются неизменным «целую» - это отец очень любил делать, пока я не выросла. Называл он меня (лет до шестнадцати, наверное) «Сетанка» - это я так себя называла, когда была маленькая. И еще он называл меня «Хозяйка», потому что ему очень хотелось, чтобы я, как и мама, была в роли хозяйки активным началом в доме. И еще он любил говорить, если я чего-нибудь просила: «Ну, что ты просишь! Прикажи только, и мы все тотчас все исполним». Отсюда - игра в «приказы», которая долго тянулась у нас в доме. А еще была выдумана «идеальная девочка» - Лелька, которую вечно ставили мне в пример, - она все делала так, как надо, и я ее ненавидела за это. После этих разъяснений я могу теперь привести и его письма тех лет:
«Сетанке-хозяйке. Ты, наверное, забыла папку. Потому-то и не пишешь ему. Как твое здоровье? Не хвораешь ли? Как проводишь время? Лельку не встречала? Куклы живы? Я думал, что скоро пришлешь приказ, а приказа нет как нет. Нехорошо. Ты обижаешь папку. Ну целую. Жду твоего письма.
Папка».
Все это старательно выведено крупными печатными буквами. И другое письмо тех же лет:
«Здравствуй, Сетанка! Спасибо за подарки. Спасибо также за приказ. Видно, что не забыла папу. Если Вася и учитель уедут в Москву, ты оставайся в Сочи и дожидайся меня. Ладно ? Ну, целую.
Твой папа».
Вся переписка с родителями шла между Зубаловом и Сочи, куда они уезжали летом, а мы оставались на даче, или наоборот. Я привожу параллельно письмо мамы и письма отца, потому что они характерны для их отношения к детям. Отец нас не стеснял (правда, он был очень строг и требователен к Василию), баловал, любил играть со мной, - я была его развлечением и отдыхом. Мама же больше жалела Василия, а ко мне была строга, чтобы компенсировать ласки отца. Но, все равно, я ее любила больше. Я очень хорошо помню, как однажды спросила свою няню: «А почему это так: вот из бабушки и дедушки я люблю больше дедушку, а из папы и мамы - больше люблю маму?» Няня моя всплеснула руками и набросилась на меня: «А как же бабушку-то? А как же папочку-то? Всех надо любить! Разве так можно?!» Она долго ужасалась и корила меня. Всех надо любить - это был девиз всей ее жизни, а также хорошая выучка добросовестной прислуги: не делать никакого различия между хозяевами и не внушать этого детям; ее личные симпатии никогда не открывались мне, она ко всем относилась ровно. Мама бывала с нами очень редко. Вечно загруженная учебой, службой, партийными поручениями, общественной работой, она где-то находилась вне дома. А мы были тоже загружены уроками, прогулками с учителем или Наталией Константиновной, собиранием гербариев, уходом за кроликами - только, чтобы не было безделья! Правило, высказанное ею еще в одном из гимназических ее писем: «чем больше времени, тем больше лени» - мама неукоснительно применяла к своим детям. Кроме немецкого, общих занятий по русскому и арифметике, кроме рисования и лепки с Наталией Константиновной, мама еще определила меня в музыкальную дошкольную группу. Это была группа детей, человек в двадцать, которых родители приводили на квартиру к Ломовым. К ним, в Спасопесковский переулок, няня водила меня года два. Это были чудесные занятия. Дети пели хором и соло, играли в игры, направленные на развитие слуха, чувства ритма; потом нам объясняли нотную грамоту, и мы писали нотные диктанты - у меня хорошо получалось. И мама очень была довольна, что эти занятия проходят не зря. К сожалению, я уже не помню, как звали милую преподавательницу, давшую тогда нам всем какие-то основы музыкальной грамоты. А няня моя умерла, и мне сейчас некого спросить ни как звали ее, ни как звали хозяев, самих Ломовых, ни кто они были. У них в доме были хорошие детские книги. Оттуда появился у меня «Макс и Мориц», и мы вместе с няней читали вслух эту книжку, а няня, хорошо запоминавшая всякие стихи, потом часто цитировала ее на память .
Несмотря на недостаток времени, мама и сама продолжала заниматься музыкой с известной всему тогдашнему Кремлю преподавательницей - Александрой Васильевной Пухляковой. Я встретилась с ней много позже. Занималась мама и французским, не знаю -с кем, и не знаю, чего ей удалось достигнуть. Во всяком случае, чтобы не отставать от славных, образованных людей, окружавших ее, ей самой хотелось еще учиться и совершенствоваться. Она была так молода, у нее вся жизнь еще была впереди. В 1931 году ей только лишь исполнилось 30 лет. Она училась в Промышленной Академии на факультете искусственного волокна. Это была новая область для тех лет, новая промышленная химия. Из мамы получился бы отличный специалист. Остались ее тетрадки - аккуратные, чистенькие, наверное, образцовые. Она отлично чертила, и дома, в ее комнате стояла чертежная доска. В Академии учились ее приятельницы - Дора Моисеевна Хазан (жена А. А. Андреева) и Мария Марковна Каганович. Секретарем партячейки у них был молодой Никита Сергеевич Хрущев, приехавший в Академию из Донбасса; после окончания Академии он стал профессиональным партийным работником. А мамины приятельницы стали работать в текстильной промышленности. Она жаждала самостоятельной работы, ее угнетало положение «первой дамы королевства». Как-то раз -это была редкость - мама провела целый день с нами в Зубалове; должно быть, нужно было заменить учительницу. Она что-то убирала, что-то шила, что-то обсуждала с няней, проверяла мои тетрадки. Сентиментального сюсюканья с детьми она терпеть не могла, но зато, когда у нас в Зубалове делали детскую спортивную площадку, то уж она сама выдумывала, как ее интереснее устроить. И «Робинзоновский домик» на деревьях, наверное, возник не без ее участия. Она любила фотографировать и хорошо это делала.
Все наши семейные фотографии в Зубалове и в Сочи - сделаны ею. Она снимала детей, природу вокруг, самый дом. Благодаря ей остались фотографии нашего дома в Зубалове, дачи в Сочи, куда меня тоже возили, еще с мамой; снимки первого дома, построенного для отца в Сочи архитектором М. И. Мержановым. Потом отец, одержимый страстью перестраивать, переделал все эти дома до неузнаваемости. Слава богу, их можно узнать на снимках, сделанных мамой - узнать и вспомнить. Она была после нас, детей, - самой молодой в доме. Учительницы, няня - все были старше, всем было за сорок; экономка наша, Каролина Васильевна, повариха Елизавета Леонидовна - были пожилые женщины за пятьдесят лет. Но все равно, все любили молодую, красивую, деликатную хозяйку - она была признанный авторитет.
Старший брат мой Яша был моложе мамы только на семь лет. Она очень нежно к нему относилась, заботилась о нем, утешала его в первом неудачном браке, когда родилась дочка и вскоре умерла. Мама очень огорчалась и старалась сделать жизнь Яши возможно более сносной, но это было вряд ли возможно, так как отец был недоволен его переездом в Москву (на этом настоял дядя Алеша Сванидзе), недоволен его первой женитьбой, его учебой, его характером - словом, всем. Должно быть, на маму произвела очень тягостное впечатление попытка Яши покончить с собой. Доведенный до отчаяния отношением отца, совсем не помогавшего ему, Яша выстрелил в себя у нас в кухне, на квартире в Кремле. Он, к счастью, только ранил себя, - пуля прошла навылет. Но отец нашел в этом повод для насмешек: «Ха, не попал!» - любил он поиздеваться. Мама была потрясена. И этот выстрел, должно быть, запал ей в сердце надолго и отозвался в нем. Яша очень любил и уважал мою маму, любил меня, любил маминых родителей. Дедушка и бабушка опекали его как могли, и он уехал потом в Ленинград и жил там на квартире у дедушки, Сергея Яковлевича. Осталось много домашних фотографий, глядя на которые я могу вспомнить и все остальное. Фотографии эти у меня на глазах растут, наполняются красками, фигуры начинают двигаться, я слышу, как они разговаривают между собой. Это для меня застывшие кадры фильма. Я смотрю на них, и передо мной приходит в движение вся лента кино - ведь я ее видела когда-то .
На фото домашних пикников в лесу, которые все так любили, и отец, и мама - веселые, смеющиеся. Много веселых, счастливых, здоровых лиц вокруг. Отец выглядит гораздо моложе своих пятидесяти лет (ему было пятьдесят в 1929 году). Мама, сияющая белозубой улыбкой, молодая, цветущая, грациозная. Все женщины - в скромнейших платьицах, но какие красивые, какие здоровые и привлекательные лица! Мама на балконе нашего Зубалова, за столом с Анной Сергеевной; за столом с Зиной Орджоникидзе. Мама в садике в Сочи, на лежанке сидит семейство Орахелашвили, дядя Авель Енукидзе строгает палочку бамбука. Мама в Крыму, в Мухолатке, куда ездили отдыхать родители, -на берегу моря, а из воды высовываются рожицы в белых панамках: мой брат Василий и его друзья - Артем Сергеев и Женя Курский. Мама на террасе в Мухолатке, возле белых мраморных львов, - на ней прямое платье балахоном, по тогдашней моде, с вырезом каре и короткими рукавами, - загорелая, с зачесанными гладкими волосами, собранными в узел сзади. Мама в Зубалове, на нашей лесной дорожке к калитке. Приехали «высокие гости» из Турции. К. Е. Ворошилов, В. М. Молотов, М. М. Литвинов - все гуляют, очевидно, всех «принимал» отец. Тут же я - для развлеченья. Мама с шалью на плечах, лицо ее напряжено - она следит за мной, чтобы я себя «вела хорошо». Мама опять в шали на плечах, за столиком в Зубалове; это домашнее фото было увеличено после ее смерти по желанию отца. И большие увеличенные фотографии были развешаны по всем комнатам нашей новой квартиры в Кремле.
Мама здесь такая счастливая, такая сияющая, что, глядя на это фото, немыслимо, невозможно понять ее дальнейшую судьбу - вот почему многие и не понимали, и не верили. Но, чем дальше, тем фотографии становятся печальнее. Хорошие портреты, сделанные Н. А. Свищовым-Паола в Москве, уже исполнены грусти. Лицо ее замкнуто, гордо, печально. К ней страшно подойти близко, неизвестно, заговорит ли она с тобой. И такая тоска в глазах, что я и сейчас не в силах повесить портрет в своей комнате и смотреть на него; такая тоска, что кажется, при первом же взгляде этих глаз должно было быть понятно всем людям, что человек обречен, что человек погибает, что ему надо чем-то помочь. Почему же, думаю я теперь, никто не кинулся помочь? Почему никто не понимал, чем э