Дочь священника. Да здравствует фикус! — страница 23 из 85


Дражайший отец,

Не могу выразить, как я рада, после всего случившегося, что могу снова писать тебе. И я очень надеюсь, что ты не слишком тревожился обо мне и не слишком переживал из-за этих кошмарных историй в газетах.

Не знаю, что ты должен был подумать, когда я вот так внезапно исчезла и ты не получал вестей от меня почти месяц. Но дело в том…


Как странно ощущался карандаш в ее израненных и загрубевших пальцах! Она могла писать только крупными, размашистыми буквами, как ребенок. Но она написала длинное письмо, объяснив все, что только можно, и попросила отца прислать ей что-нибудь из одежды и два фунта на билет до дома. Кроме того, она попросила его писать ей на вымышленное имя – Эллен Миллборо, взятое ей в честь Миллборо, что в Суффолке. Использовать фальшивое имя казалось ей чем-то предосудительным, едва ли не бесчестным, даже преступным. Но она не смела раскрыть свое настоящее имя в деревне, чтобы никто в лагере не узнал, что она Дороти Хэйр, та самая «дочь ректора».

6

Как только она решила вернуться домой, жизнь в лагере ей опостылела. На следующий день она едва смогла принудить себя к такой дурацкой работе, как сбор хмеля, а бытовые неудобства и плохая пища стали ей невыносимы, ведь она сравнивала их с прежней жизнью. Она бы немедля ушла из лагеря, будь у нее достаточно денег на билет до дома. Скорее бы пришло письмо от отца, с двумя фунтами, и она сразу попрощается с Тарлами, сядет на поезд и, сойдя в Найп-Хилле, вздохнет с облегчением, несмотря на неизбежный скандал.

Прождав три дня, она пошла на деревенскую почту и спросила о письме. Почтмейстерша с лицом таксы и бескрайним презрением ко всем сезонникам холодно сказала ей, что письма не было. Дороти расстроилась. Должно быть, почтовая служба была загружена. Но волноваться не стоило – завтра уж точно письмо придет; осталось прождать всего день.

Следующим вечером она снова пришла на почту, в полной уверенности, что письмо уже там. Но тщетно. Тогда в ней шевельнулось недоброе предчувствие. Когда же она пришла на пятый вечер, а письма по-прежнему не было, недоброе предчувствие сменилось откровенной паникой. Дороти купила еще пачку бумаги и написала предлинное письмо на четырех листах с обеих сторон, объясняя по новой свои злоключения и заклиная отца не оставлять ее в таком подвешенном состоянии. Отправив письмо, она решила, что прождет неделю, прежде чем прийти на почту.

То была суббота, но уже к среде терпение Дороти лопнуло. Когда гудок объявил обеденный перерыв, она оставила корзину и поспешила на почту – до нее было полторы мили, а это значило, что на еду времени не будет. На почте Дороти стыдливо подошла к конторке и никак не могла решиться спросить. Почтмейстерша с лицом таксы сидела в своей медной клетке с краю конторки и чиркала галочки в длинной учетной книге. Вскинув на Дороти колючий взгляд, она вернулась к своему занятию, всем своим видом выражая пренебрежение.

Что-то случилось с диафрагмой Дороти – ей стало трудно дышать.

– Нет ли письма для меня? – спросила она наконец.

– Имя? – сказала почтмейстерша, чиркнув галочку.

– Эллен Миллборо.

Почтмейстерша бегло глянула через плечо на стеллаж с письмами до востребования и вскинула острый нос на ячейку с буквой «M».

– Нет, – сказала она, отворачиваясь к учетной книге.

Дороти не заметила, как вышла с почты и пошла назад, к хмельникам, но потом остановилась, ни жива ни мертва. У нее засосало под ложечкой, отчасти из-за голода, и она так ослабла, что не могла идти.

Молчание отца могло означать только одно. Он поверил в историю миссис Сэмприлл – поверил, что его дочь убежала из дома с любовником, а теперь пытается оправдаться. Должно быть, отец презирал ее, потому и не писал. Он хотел избавиться от нее, порвать с ней всякую связь, чтобы она не порочила его доброе имя; с глаз долой – из сердца вон.

После такого она не могла вернуться домой. Не смела. Теперь, когда ей открылось отношение отца, она поняла, как опрометчивы были ее планы. Она никак не могла вернуться домой! Приползти опозоренной, навлечь позор на дом отца – о нет, немыслимо, совершенно немыслимо! Как ей вообще могло прийти такое в голову?

Что же тогда? Ничего, кроме как идти своей дорогой – и чем дальше, тем лучше, в какой-нибудь город побольше. В Лондон, пожалуй. Там никто не будет знать ее, и ни лицо ее, ни имя не пробудит ни в ком грязных воспоминаний.

Пребывая в таких мыслях, она услышала колокольный звон, доносившийся из деревенской церкви за поворотом дороги, где звонари для собственной забавы вызванивали «Пребудь со мной», как выстукивают мелодию одним пальцем на пианино. Но затем мотив «Пребудь со мной» сменился знакомым воскресным перезвоном. «Не лезьте вы ко мне с женой! Упилась в хлам – нельзя домой!» – вот так же вызванивали колокола Св. Этельстана три года назад, пока их не сняли. Эти звуки стрелами впивались в сердце Дороти, вызывая тоску по дому, пробуждая вереницу воспоминаний: запах клея в теплице, когда она мастерила костюмы для школьной пьесы, чириканье скворцов за окном ее спальни, пока она молилась перед Святым Причастием, скорбный голос миссис Пифер, перечислявшей свои болячки, тревоги насчет грозящей обрушиться колокольни и долгов за провизию и заросших сорняками грядок – все эти бесчисленные подробности ее прошлой жизни, наполненной трудом и молитвой.

Молитва! Эта мысль занимала ее не меньше минуты, но и не больше. В прежние дни молитва составляла самую основу и воздух ее жизни. В горе и в радости она прибегала к молитве. Теперь же она осознала – впервые за все это время, – что не молилась ни разу с тех пор, как ушла из дома, даже после того, как к ней вернулась память. А главное, она не чувствовала ни малейшего желания молиться. Она механически зашептала молитву и почти сразу смолкла – слова были пустыми и бесплодными. Молитва, прежде дававшая ей опору, утратила всякий смысл. Она отметила это, медленно шагая по дороге, как нечто, не стоящее особого внимания, словно увидела что-то на обочине – цветок или птицу, – и пошла дальше. Ей было просто некогда всерьез задуматься об этом.

Более неотложные мысли требовали ее внимания – мысли о будущем. Она уже вполне определилась с дальнейшей жизнью. Когда закончится сбор хмеля, она поедет в Лондон, напишет отцу насчет денег и одежды – как бы ни был он зол на нее, она не могла представить, чтобы он совершенно отвернулся от нее, – и станет искать работу. Как мало она знала жизнь большого города, показывает уже то, что кошмарные слова «искать работу» совсем не внушали ей страха. Она знала, что полна сил и решимости и имеет немало полезных навыков. Она могла бы работать воспитательницей – нет, лучше домработницей или горничной. Едва ли было что-то в домашнем хозяйстве, с чем она не умела справиться лучше большинства слуг; к тому же чем неприметней будет ее работа, тем легче будет держать в тайне ее прошлое.

Так или иначе, дом отца был для нее закрыт – в этом сомневаться не приходилось. Впредь ей придется рассчитывать только на себя. Утвердившись в этой мысли (и слабо представляя, что это значит), она ускорила шаг и вернулась на хмельник до окончания обеденного перерыва.

Сезон сбора хмеля был на исходе. Через неделю-другую Кэрнс рассчитает сборщиков, и кокни вернутся поездом в Лондон, а цыгане оседлают лошадей, соберут караваны и отправятся на север, в Линкольншир, искать работы на картофельных полях. Что же до кокни, они уже спали и видели старый добрый Лондон, с «Вулвортами» и закусочными под боком; им осточертело спать в соломе и питаться жареным беконом с жестяной посуды, утирая слезы от древесного дыма. Сбор хмеля был для них забавой, но такой, какая хороша лишь в малых дозах. Они охотно приезжали на хмель, но домой возвращались еще охотней, ругая хмельники и зарекаясь туда возвращаться – до следующего августа, когда холодные ночи, скудная оплата и израненные руки забывались, а помнились только вольные солнечные вечера и разгульные ночи у костра в лагере.

По утрам погода была хмурой, почти ноябрьской: серое небо, первые желтые листья, зяблики и скворцы собирались в теплые края. Дороти снова написала отцу, прося денег и одежды; ответа она так и не дождалась, и никто больше не написал ей. Конечно, кроме ректора никто и не знал ее текущего адреса, но в ней теплилась странная надежда получить письмо от мистера Уорбертона. Она была близка к отчаянию, особенно по ночам, лежа без сна в дурацкой соломе и думая о туманном, тревожном будущем. Хмель она теперь рвала день ото дня все решительней, с каким-то даже остервенением, прекрасно понимая, что каждая шишка – это кирпичик в стену, отделяющую ее от голодной смерти. Глухарь, ее напарник, тоже рвал как одержимый, ведь на эти деньги ему предстояло жить до следующего сезона. Они стремились собирать по тридцать бушелей в день – итого пять шиллингов – на двоих, но никогда не достигали этой цифры.

Глухарь был чудным старикашкой и неважным компаньоном после Нобби, но по-своему неплохим. В прошлом корабельный стюард, он уже много лет бродяжничал и был глух как пень, а потому манерой общения походил на тетку мистера Ф[71]. Кроме того, он был «с приветом», хотя довольно безобидным. Часами напролет он напевал одну и ту же песенку: «Ты ж моя залупа… Ты-ыж моя залупа». И хотя сам он этого не слышал, пение, судя по всему, доставляло ему удовольствие. У него были самые волосатые уши, какие Дороти доводилось видеть, – дикобраз мог бы позавидовать такой растительности. Глухарь каждый год собирал хмель на ферме Кэрнс и, отложив фунт стерлингов, проводил райскую неделю в пансионе на окраине Лондона перед тем, как снова выйти на дорогу. Только в эту неделю за весь год он и спал на, с позволения сказать, кровати.

Сбор хмеля подошел к концу 28 сентября. Оставалось еще несколько несобранных полей, но хмель на них не уродился, и мистер Кэрнс в последний момент решил: «пущай сохнет». Бригада номер девятнадцать доделала свое поле в два часа пополудни, после чего бригадир, низенький цыган, вскарабкался на столбы, поснимал оставшиеся гроздья, и мерщик увез последнюю партию хмеля. Когда он скрылся, раздался чей-то клич: «Клади их в корзины!» И Дороти увидела, что к ней двинулись с грозным видом шестеро мужчин, а все женщины бросились врассыпную. Не успела она увернуться, как мужчины схватили ее, уложили в корзину и принялись грубо раскачивать из стороны в сторону. Затем ее вытащили, и молодой цыган запечатлел на ней чесночный поцелуй. Поначалу она воспротивилась, но затем увидела, что так же поступают со всеми женщинами, и успокоилась. Очевидно, это была местная традиция – укладывать женщин в корзины в последний рабочий день. В лагере той ночью дым стоял коромыслом, и почти никто не спал. Дороти надолго запомнилось, как она водила хоровод вместе со всеми вокруг огромного костра: за одну руку ее держал румяный помощник мясника, а за другую – пьяная в хлам старуха в картонной шапочке шотландских горцев – под пение «Оулд-ланг-сайн»