Дочь священника. Да здравствует фикус! — страница 25 из 85

Ей было еще невдомек, что ее шансы получить работу своими силами практически равнялись нулю – ей предстояло это усвоить за следующие четыре дня. За эти четыре дня она обошла восемнадцать мест и отправила письменные заявления еще в четыре. Она исходила вдоль и поперек все южные пригороды: Клапем, Брикстон, Далидж, Пендж, Сиденхем, Бекенхем, Норвуд, а один раз ее занесло даже в Кройдон. Она побывала во множестве опрятных гостиных, где ее расспрашивали самые разные женщины: рослые, пухлые, грозные, худые, язвительные, вальяжные, нервозные и холодные, в том числе в золотом пенсне, а также рассеянные и безалаберные, вероятно, из числа приверженцев вегетарианства или завсегдатаев спиритических сеансов. И все до единой, толстые и тощие, надменные и радушные, вели себя с ней совершенно одинаково. Они просто окидывали ее взглядом, прислушивались к ее речи, подозрительно прищуривались, задавали уйму нескромных, унизительных вопросов и выпроваживали ее.

Любой знающий человек сразу сказал бы ей, что так и будет. В ее обстоятельствах не следовало рассчитывать на удачу. Против нее были потрепанная одежда и отсутствие рекомендаций, а также культурная речь, которую она не могла бы скрыть при всем желании. Бродяги и кокни, собиравшие хмель, не придавали значения ее говору, но пригородные домохозяйки сразу его замечали, и это отпугивало их, подобно тому, как отсутствие багажа отпугивало домовладелиц. Едва они слышали ее речь и понимали, что она из благородного сословия, у них пропадало желание иметь с ней дело. Дороти успела привыкнуть к озадаченному, порой ошарашенному взгляду, возникавшему на их лицах, едва она открывала рот, – особому, по-женски пытливому взгляду, перебегавшему с ее лица на исцарапанные руки, и далее – на заштопанную юбку. Некоторые сразу спрашивали ее, почему это девушка ее класса ищет работу прислуги. Они, вне всякого сомнения, приходили к мысли, что она «дала маху» (то есть родила не пойми от кого), и, забросав ее вопросами, спешили выставить за дверь.

Как только Дороти выяснила свой новый почтовый адрес, она снова написала отцу, а на третий день, не дождавшись ответа, написала еще раз, уже не скрывая отчаяния – это было ее пятое письмо к нему, а он еще ни разу не ответил, – она прямо говорила, что ей будет не на что жить, если он сейчас же не вышлет ей денег. Если бы деньги пришли до истечения оплаченной недели, ее бы не вышвырнули на улицу.

Тем временем Дороти продолжала тщетные поиски работы, пока ее деньги таяли по шиллингу в день – этой суммы хватало лишь на то, чтобы держаться на ногах. Она уже почти потеряла надежду получить хоть какую-то помощь от отца. Но, как ни странно, первая паника довольно быстро улеглась, и по мере того, как чувство голода делалось все привычней, а шансы получить работу – все призрачней, ей все сильнее овладевала убийственная апатия. Дороти страдала, но особого страха не испытывала. Чем неотвратимей становилась опасность оказаться на самом дне общества, тем меньше это ее пугало.

Осенняя погода, какой бы мягкой ни была, постепенно холодала. Каждый день солнце сдавало позиции зиме и выглядывало из утренней дымки все позже, расцвечивая фасады домов блеклыми акварельными красками. Дни напролет Дороти проводила на улице или в библиотеке, возвращаясь «к Мэри» только на ночь, и каждый раз придвигала к двери кровать. К тому времени она уже поняла, что дом Мэри был если и не борделем (едва ли в Лондоне нашлось бы такое заведение), то известным пристанищем проституток. По этой причине неделя проживания обходилась в десять шиллингов, хотя в ином случае такая дыра не стоила бы и пяти. Старушка Мэри – она не была домовладелицей, а только управляющей – сама когда-то работала проституткой, и ее изможденный вид красноречиво говорил об этом. Все ее жильцы неизбежно падали в глазах общества, даже общества Ламбет-ката. Женщины смотрели на Дороти с презрением, мужчины – с оскорбительным интересом. Хуже всех в этом смысле был владелец стоявшего на углу еврейского магазина, «ЗАО “Отпадные брючки”». Крепко сбитый и мордастый, с черными, точно каракуль, кудрями, он с утра до вечера простаивал перед своим магазином, мешая прохожим, и драл луженую глотку, что в Лондоне не сыскать брюк дешевле. Стоило кому-нибудь замешкаться на долю секунды, и этот молодчик хватал его под руку и затаскивал в свой магазин, а там буквально принуждал к покупке. Если кто-то позволял себе нелестно высказаться о его брюках, он выходил из себя, и слабохарактерные люди покупали что-нибудь, лишь бы выбраться целыми. Кроме того, при всей своей занятости, он не оставлял без внимания «птичек» Мэри, и никакая «птичка» не привлекала его сильнее, чем Дороти. Он понял, что она не проститутка, но, раз она жила «у Мэри», не сегодня завтра – так он заключил – ею станет. От этой мысли у него выделялась слюна. Когда он видел, как она приближается к его магазину, он выпячивал свою молодецкую грудь и косил на нее черный глаз («Не созрела еще?» – словно спрашивал он), а когда она проходила мимо, легонько щипал ее сзади.

В последнее утро своего пребывания «у Мэри» Дороти спустилась в холл и взглянула с проблеском надежды на доску с именами тех, кого ждала какая-то корреспонденция. Для Эллен Миллборо письма не было. Это все решило; Дороти ничего больше не оставалось, кроме как бродить по улицам. Ей не пришло на ум, как пришло бы любой другой жилице Мэри, сочинить жалостливую историю и попытаться вымолить еще одну ночь задаром. Она просто вышла из дома, даже не решившись сказать Мэри, что не вернется.

Она не знала, совершенно не представляла, что будет делать дальше. За исключением получаса в полдень, которые она провела в кафе, потратив три пенса из остававшихся четырех на хлеб с маргарином и чаем, весь день она провела в публичной библиотеке, читая газеты. С утра она читала «Справочник цирюльника», а после полудня «Домашних птиц». Это были единственные газеты, оказавшиеся в ее распоряжении, поскольку читальный зал, как обычно, был полон и желающих на периодику хватало. Дороти прочитала газеты от первой до последней полосы, включая рекламные объявления. А затем она несколько часов вникала в следующие брошюры: «Как править французские бритвы», «Почему электрическая расческа негигиенична» и «На пользу ли волнистым попугайчикам семя рапса?». Ничем другим заниматься ей не хотелось. Она пребывала в странном летаргическом состоянии, в котором собственная печальная участь занимала ее меньше, чем умение править французские бритвы. Страх оставил ее. Думать о будущем она была не в состоянии; она даже с трудом представляла, что будет делать вечером. Она лишь понимала, что эту ночь ей придется провести на улице, но это не особенно заботило ее. Гораздо меньше, чем «Домашние птицы» или «Справочник цирюльника»; она и не думала, что это может быть так интересно.

В девять вечера пришел дежурный с длинным крючковатым шестом и погасил газовые лампы – библиотека закрывалась. Выйдя на улицу, Дороти повернула налево, на Ватерлоо-роуд, в сторону реки. Она немного постояла на железном пешеходном мостике. Над рекой клубился густой туман, напоминая дюны, и ветер нес его по городу на северо-восток. Туман окутал Дороти, проникнув ей под тонкую одежду, и она передернулась, подумав о ночном холоде. Она пошла дальше, и словно магнитом ее, как и прочих бездомных, притянуло на Трафальгарскую площадь.

Часть третья

1

[СЦЕНА: Трафальгарская площадь. Смутно различимые в тумане, порядка дюжины человек – среди них Дороти – сгрудились на скамейке и возле нее, у северного парапета.]

ЧАРЛИ [напевает]: ‘Ева Мария, ‘ева Мария, ‘е-ева Мари-и-я…

[Биг-Бен отбивает десять часов.]

ХРЮНДЕЛЬ [передразнивает куранты]: Дин-дон, дин-дон! Хули разорался? Семь часов еще торчать на этой ебаной площади, пока не забуримся куда-нибудь вздремнуть! Очуметь!

МИСТЕР ТОЛЛБОЙС [сам себе]: Non sum qualis eram boni sub regno Edwardi[78]! Во дни моей невинности, до того, как дьявол высоко вознес меня и низверг в воскресные газеты, иными словами, когда я был ректором скромного прихода Фоли-кам-Дьюсбери…

ГЛУХАРЬ [напевает]: Ты ж моя залупа, ты ж моя залупа…

МИССИС УЭЙН: Ах, милая, я ж ведь тока тебя увидала, сразу смекнула, как есть леди. Уж мы-то с тобой знаем, каково это, сойти в народ, так же ж, милая? Мы с тобой не чета иным из тутошних.

ЧАРЛИ [напевает]: ‘Ева Мария, ‘ева Мария, ‘е-ева Мари-и-я, благословенная!

МИССИС БЕНДИГО: Еще мужем называется, видали? Четыре фунта в неделю – на «Ковент-Гарден», а жена евоная звезды считает на окаянной площади! Муж!

МИСТЕР ТОЛЛБОЙС [сам себе]: Счастливые деньки! Моя церковь, вся в плюще, укрытая холмами… Дом мой с красной черепицей, угнездившийся за елизаветинскими тисами! Моя библиотека, мой виноградник, мои повар, горничная и грум-садовник! Моя наличность в банке, мое имя в «Крокфорде»[79]! Мой черный костюм безукоризненного покроя, мой шейный платок, моя сутана муарового шелка на церковной службе…

МИССИС УЭЙН: Конечно, за что я благодарна Богу, милая, так эт за то, что бедная матушка не дожила до этого дня. Потому что, если б она дожила и увидала, что ее старшая дочь… ведь я ж росла, имей в виду, ни в чем отказу не зная, как сыр в масле…

МИССИС БЕНДИГО: МУЖ!

РЫЖИЙ: Ну же, давай чаю хлобыстнем, пока еще не поздно. Последний на ночь – кофейня открыта до пол-одинцатво.

ЖИД: Хосподи! Я околею на этой холодрыге! У меня под брюками ни шиша. Ох же, ХОСПОДИ!

ЧАРЛИ [напевает]: ‘Ева Мария, ‘ева Мария…

ХРЮНДЕЛЬ: Четыре пенса! Четыре, блядь, пенса за шесть часов на ногах! А этот гад пронырливый с деревянной ногой подсирает нам в каждом кабаке от Алдгейта до Майл-Энд-роуд. Со своей ебучей деревяшкой и военными медалями, купленными на Ламбет-кат! Козел!

ГЛУХАРЬ [напевает]: Ты ж моя залупа, ты ж моя залупа…

МИССИС БЕНДИГО: Ну, я все равно сказала этому козлу, шо я о нем думаю. «Мужиком себя считаешь», – грю. «Таких, как ты, – грю, – в колбах спиртуют, в больнице»…