Но Дороти пока не очень глубоко задумывалась об утрате веры и о том, что это может значить для нее в дальнейшем. У нее едва хватало сил просто жить, стараясь держать себя в руках, пока не кончится эта кошмарная четверть. С каждым днем поддерживать порядок в классе становилось все труднее. Девочки вели себя просто ужасно – вся их прежняя симпатия к ней обратилась в жестокую мстительность. Они считали, что она их предала. Сперва она притворялась хорошей, а потом стала обычной сволочной училкой, как и все, – одной из тех мерзких тварей, что выжимают из детей все соки чистописанием и готовы открутить им головы за кляксу в тетради. Иногда Дороти ловила на себе их взгляды – по-детски хмурые, безжалостные. Раньше они считали ее хорошенькой, теперь же стали считать уродливой старой каргой. Дороти и вправду сильно похудела за время пребывания в «Рингвуд-хаузе». И дети стали ненавидеть ее, как ненавидели всех прежних учителей.
Иногда они намеренно действовали ей на нервы. Девочки постарше вполне понимали, в чем дело, – понимали, что Милли под каблуком у миссис Криви и что та распекает ее за лишний шум в классе; иногда девочки нарочно шумели, чтобы пришла старая директриса, и злорадствовали, глядя, как она отчитывает Дороти. Иногда Дороти находила в себе силы прощать девочкам любые выходки, понимая, что это здоровый инстинкт велит им бунтовать против монотонных уроков. А иногда нервы ее были на пределе, и, глядя на их дурацкие лица, насмешливые или злобные, она почти ненавидела их. Дети так слепы, так эгоистичны, так безжалостны. Они не понимают, когда издеваются над тобой, а если и понимают, им все равно. Можешь наизнанку выворачиваться ради них, можешь скручивать себя в бараний рог, но, если тебе придется принуждать их к какой-нибудь тягомотине, они возненавидят тебя, даже не задумавшись, твоя ли это вина. Как правдивы – если только ты сам не учитель – эти известные строки:
Но, когда ты сам – «взор старших», эта картина открывается тебе с другой стороны.
Настала последняя неделя, и на горизонте замаячил грязный фарс под названием «экзамены». Миссис Криви объяснила Дороти нехитрую схему. Натаскиваешь школьниц, к примеру, на простую задачку по арифметике, и как убедишься, что они все усвоили, сразу даешь им ее на экзамене, пока не забыли решение; и так же по всем предметам. Экзаменационные работы, ясное дело, показывали родителям. Когда Дороти заполняла табель под диктовку миссис Криви, ей столько раз пришлось повторять «отлично», что – так бывает, когда пишешь какое-то слово снова и снова, – забыла, как оно пишется, и стала писать «отлична», «атлично», «атлична».
В последний день девочки так расшумелись, что даже миссис Криви не могла их приструнить. Уже к полудню нервы Дороти были на пределе, а миссис Криви устроила ей «головомойку» в присутствии семи учениц, оставшихся на обед. После обеда класс ходил на ушах пуще прежнего, и Дороти, не в силах больше этого терпеть, стала взывать к состраданию.
– Девочки! – воскликнула она, едва не срываясь на крик. – Пожалуйста, уймитесь, пожалуйста! Вы себя ужасно со мной ведете. По-вашему, это хорошо?
Это, конечно, была роковая ошибка. Никогда, никогда, никогда не взывай к жалости ребенка! На секунду класс притих, а затем кто-то выкрикнул, громко и задиристо:
– Мил-ли!
И вот уже весь класс, включая дурочку Мэвис, злобно скандировал ее имя:
– Мил-ли! Мил-ли! Мил-ли!
Что-то сломалось в Дороти. Она на секунду застыла, потом отметила, кто из девочек кричал громче других, подошла к ней и, хорошенько размахнувшись, залепила по уху. К счастью, ее родители были «средними плательщиками».
В первый день каникул Дороти получила письмо от мистера Уорбертона.
Дорогая моя Дороти – или мне называть вас Эллен, ведь это теперь, как я понимаю, ваше новое имя? Боюсь, вы считали бессердечием с моей стороны так долго вам не писать, но заверяю вас, что я всего десять дней, как услышал о нашей предполагаемой эскападе. Я был за границей, сперва в различных областях Франции, затем в Австрии, а затем в Риме, а в таких поездках я, как вы знаете, всячески избегаю соотечественников. Они и дома достаточно несносны, но за границей ведут себя так, что мне за них просто стыдно, поэтому я обычно пытаюсь сойти за американца.
Когда я приехал в Найп-Хилл, ваш отец отказался принять меня, но мне удалось увидеться с Виктором Стоуном, и он дал мне ваш адрес и новое имя. Он сделал это словно нехотя, и я так понимаю, что он тоже, как и все в этом тлетворном городишке, считает, что вы так или иначе запятнали свою честь. Я думаю, версия о нашем с вами побеге уже устарела, но они все равно считают, что вы учинили что-то скандальное. Если молодая женщина внезапно покидает дом, значит, в этом замешан мужчина; вы же знаете, как устроен разум провинциалов. Я могу не говорить вам, что опроверг эту историю самым решительным образом. Вам будет приятно узнать, что мне удалось прищучить эту гнусную мегеру, миссис Сэмприлл, и вправить ей мозги; и я вас заверяю, что ей не показалось мало. Но она просто недочеловек. Я ничего от нее не добился, кроме лицемерных вздохов о «бедной, бедной Дороти».
Вашему отцу, по слухам, очень вас не хватает, и он бы с радостью принял вас обратно, если бы не боялся скандала. Похоже, его рацион теперь оставляет желать лучшего. По его словам, вы «уехали, чтобы оправиться от легкого недомогания, и получили прекрасную должность в женской школе». Вы удивитесь, узнав об одной перемене, случившейся с ним. Ему пришлось выплатить все долги! Мне сказали, что его кредиторы собрались и нагрянули к нему всем скопом. Едва ли такое было возможно в старые добрые времена, но теперь у нас – увы! – демократия. Очевидно, только вы и могли удерживать эту братию от решительных действий.
А теперь я должен поделиться с вами кое-какими личными новостями…
Дороти не стала дальше читать и в раздражении разорвала письмо. Она подумала, что мистер Уорбертон мог бы проявить к ней чуть больше сочувствия. Как это было на него похоже: навлечь на нее такие неприятности – как бы там ни было, она считала его главным виновником всего произошедшего – и держаться как ни в чем не бывало. Но, успокоившись немного, она решила, что он, по-своему, заботится о ней. Он сделал для нее, что мог, и не стоило ожидать, что он станет жалеть ее, не зная, что ей довелось пережить. К тому же вся его жизнь представляла собой череду скандалов; едва ли он понимал, что женщина смотрит на это совсем иначе.
На Рождество Дороти получила письмо от отца, причем – что особенно ее тронуло – с двумя фунтами стерлингов. Тон письма красноречиво говорил, что отец ее простил. За что конкретно он ее простил, не уточнялось, но в любом случае простил. Письмо начиналось с небрежных, но заботливых вопросов. Ректор выражал надежду, что новая работа ей по душе, и интересовался, удобно ли устроена школа и довольна ли она коллективом? Насколько он слышал, школы теперь очень даже ничего – не то что сорок лет назад. В прежние-то дни и т. д., и т. п. Дороти поняла, что он понятия не имеет о ее реальном положении. Узнав, что она работает в школе, он, вероятно, подумал о «Винчестере», где учился когда-то; такое место, как «Рингвуд-хауз», он и представить себе не мог.
Далее ректор ворчал о жизни прихода, жалуясь на нескончаемые дела и заботы. Негодные церковные старосты донимали его всем, чем только можно, и он не знал, куда деваться от докладов Проггетта о готовой рухнуть колокольне, а домработница, которую ему пришлось нанять в помощь Эллен, оказалась жуткой неумехой и разбила ручкой швабры стекло в напольных часах у него в кабинете – и далее в том же духе на несколько страниц. Не раз он давал понять, что жалеет, что рядом нет Дороти; но вернуться не предлагал. Вероятно, он считал ее слишком нежелательной для своей репутации – этаким постыдным скелетом, упрятанным в надежный шкаф, подальше от всех.
Это письмо неожиданно наполнило Дороти щемящей тоской по дому. Ей отчаянно захотелось навещать, как раньше, прихожан и вести кулинарные курсы для девочек-скаутов, и она задумалась с тревогой об отце – как он справлялся без нее все это время и хорошо ли о нем заботились две домработницы? Она питала к отцу самые нежные чувства, но никогда не смела этого показывать; ректор был не из тех людей, кому легко выразить нежные чувства. Дороти с изумлением осознала, что за последние четыре месяца почти не думала о нем. Иногда она по несколько недель даже не вспоминала о его существовании. Этому было простое объяснение: человек на грани выживания не в состоянии думать ни о чем постороннем.
Но теперь, когда настали каникулы, Дороти не знала, куда девать свободное время, и даже миссис Криви, как ни старалась находить ей работу по дому, не могла занять ее на весь день. Хозяйка ясно давала понять, что в каникулы Дороти не кто иная, как дармоедка, и за едой сверлила ее таким взглядом, что кусок в рот не лез. Так что Дороти старалась как можно больше времени проводить вне дома и, благодаря свалившемуся на нее богатству в виде зарплаты и двух фунтов от отца (итого шесть с половиной фунтов на девять недель), стала покупать в мясной лавке сэндвичи и есть на свежем воздухе. Миссис Криви хмурилась на это, поскольку хотела иметь Дороти под рукой, чтобы помыкать ей, но и радовалась, что экономит провизию за ее счет.
Дороти подолгу гуляла в одиночестве и исходила вдоль и поперек весь Саутбридж и еще более малолюдные соседние городки: Дорли, Уэмбридж и Уэст-холтон. Зима выдалась влажной и безветренной, и лабиринты серых улиц казались мрачнее самой невзрачной природы. Несколько раз Дороти выбиралась дешевыми рейсами в Айвер-хит и Бернем-бичис[140], пусть даже такие траты влекли за собой режим экономии. В буковых рощах, по-зимнему сырых, землю устилала листва, отливавшая медью в неподвижном, влажном воздухе, а погода держалась такой мягкой, что можно было сидеть на скамейке и читать в перчатках. В сочельник миссис Криви достала несколько веточек остролиста, оставшихся с прошлого года, сдула с них пыль и повесила на стену, но сказала, что устраивать рождественский ужин не собирается. Она пояснила, что не одобряет всей этой кутерьмы – только лавочникам набивать карманы; к тому же она терпеть не могла индейку и рождественский пудинг. Дороти вздохнула с облегчением; от одной мысли о рождественском ужине в унылой «столовке» (ей представилась миссис Криви в бумажной короне из пачки печений) ей делалось дурно. Свой «рождественский ужин» – крутое яйцо, два сэндвича с сыром и бутылку лимонада – она съела в роще под Бернемом, рядом с большим кривым буком, читая «Странных женщин»