Отца я видел только по воскресеньям. Мы с ним ходили в цирк. Вот где было здорово! А дома я устраивал свой цирк. Он был куда лучше настоящего. Тогда я еще не умел писать и создавал все в своем воображении. Это было не трудно. К тому же я рисовал цирк — не только сам шатер и конюшни, но и всех животных и артистов. Вот это было гораздо труднее. Рисовать я не умел. И перестал рисовать задолго до того, как пошел в школу.
Я сидел на большом ковре почти не двигаясь, и мама много раз спрашивала меня, о чем я думаю. Я отвечал, что играю в цирк, и это была чистая правда. Она предлагала поиграть вместе во что-нибудь другое.
— Девушку, которая висит на трапеции, зовут Панина Манина, — сказал я. — Она дочь директора цирка. Но никто в цирке этого не знает, даже она сама, даже сам директор цирка.
Мама внимательно слушала, она приглушила радио, и я продолжал:
— Однажды Панина Манина упала с трапеции и сломала шею, это случилось на последнем представлении, на котором уже почти не было зрителей. Директор цирка наклонился над несчастной девушкой и заметил у нее на шее тонкую цепочку. На цепочке висел амулет из янтаря, а в нем лежал паук, которому было много миллионов лет. Тогда директор цирка понял, что Панина Манина — его дочь, он сам купил для нее этот редкий амулет в тот день, когда она родилась…
— По крайней мере, он хотя бы узнал, что у него была дочь, — прервала меня мама.
— Да, но он думал, что она утонула, — сказал я. — Дочь директора цирка упала в Акерсэльву, когда ей было полтора года. Тогда ее звали просто Анне-Лисе. И директор цирка даже не подозревал, что она осталась в живых.
Мама сделала большие глаза, как будто не верила тому, что я рассказываю. Поэтому я объяснил:
— Но, к счастью, ее вытащила из воды одна гадалка, которая жила одна в Нюдале в розовом жилом автоприцепе, и с того дня дочь директора цирка стала жить вместе с гадалкой в ее домике на колесах.
Мама зажгла сигарету. На ней был облегающий фигуру костюм, она повернулась ко мне:
— Они и в самом деле жили в автоприцепе?
Я кивнул:
— Дочь директора цирка жила в цирковом трейлере с первого дня жизни. Поэтому ее нисколько не удивило, что она вдруг снова оказалась в прицепе, похожем на современную квартиру. Гадалка не знала, как зовут девочку, и назвала ее Паниной Маниной, и это имя дочь директора цирка носила до последнего дня.
— А как она снова попала в цирк? — спросила мама.
— Она выросла. — сказал я. — Это понятно. И сама пришла в цирк. А что тут удивительного? Ведь она не была парализована!
— Но она не могла помнить, что директор цирка ее отец! — не сдавалась мама.
Я расстроился, мама не первый раз огорчала меня, иногда она слишком придиралась к мелочам.
— Я тебе уже объяснил: она не помнила, что ее отец был директором цирка, он и сам не знал, что она его дочь. Он не мог узнать в ней свою дочь, ведь в последний раз он видел ее, когда ей было полтора года.
Мама полагала, что мне следует еще подумать над моей историей, но она ошибалась. Я сказал:
— В тот день, когда гадалка вытащила из воды дочь директора цирка, она посмотрела в свой хрустальный шар и предсказала, что эта девочка станет знаменитой циркачкой, и вот в один прекрасный день девушка сама пришла в цирк. Исполнилось все, что гадалка увидела в своем хрустальном шаре. Поэтому она и дала девочке такое звучное имя, а еще она на всякий случай научила ее исполнять несколько номеров на трапеции.
Мама смяла сигарету в пепельнице, стоящей на зеленом пианино. Она сказала:
— Но зачем гадалке понадобилось учить девочку…
Я не дал ей договорить:
— Когда Панина Манина пришла в цирк и показала там свое мастерство, ее сразу приняли в труппу, и вскоре она стала такой же знаменитой, как Эбботт и Костелло[2], хотя директор цирка по-прежнему не догадывался, что она его родная дочь. Если бы он это понял, то, конечно, не допустил бы, чтобы она исполняла самый опасный номер в программе.
— Ладно, с меня хватит, — сказала мама. — Давай лучше погуляем в парке?
Но я продолжал:
— Вообще-то, гадалка видела в своем хрустальном шаре, что Панина Манина сломает себе шею во время выступления и никто не сможет помешать тому, чтобы это предсказание сбылось. Поэтому она быстро собрала свои вещи и укатила в Швецию.
Мама зачем-то вышла на кухню. Теперь она стояла перед пианино с большим кочаном капусты в руках, во всяком случае, это был не хрустальный шар.
— А зачем она уехала в Швецию?
Это я уже продумал.
— А затем, — сказал я, — чтобы директор цирка не стал с нею спорить, у кого будет жить Панина Манина, когда сломает себе шею и окажется парализованной.
— А гадалка знала, что директор цирка — отец девушки? — спросила мама.
— Нет, она узнала это, лишь когда Панина Манина начала там выступать, — уточнил я. — Увидев в хрустальном шаре, что девушка соединится с отцом, когда сломает себе шею, гадалка собрала свой прицеп и уехала в Швецию. Она была рада, что в конце концов Панина Манина вернулась к отцу, хотя то, что девушке предстоит сломать шею, гадалке не нравилось, ведь директор цирка не знал, что Панина Манина его дочь.
Продолжения я еще не придумал. Не потому, что это было трудно, напротив, у меня был слишком большой выбор. Я сказал:
— И теперь Панина Манина сидит в инвалидном кресле в цирке и продает сахарную вату. Эта вата особенная: каждый, кто поест ее, так смеется над клоунами, что просто задыхается от смеха. Один мальчик там чуть не задохнулся. Он так смеялся, что едва не умер, и тогда всем стало уже не до смеха.
На этом кончалась история о Панине Манине. Я уже начал рассказывать о мальчике, который чуть не задохнулся от смеха. Кроме того, я должен был подумать и о других артистах. Ведь я отвечал за весь цирк.
Мама этого не знала. Она спросила:
— А разве у Панины Манины не было матери?
— Нет! — почти закричал я. — Ее мать умерла!
И я заплакал, я плакал целый час. Как всегда, мама стала утешать меня. Но я плакал не потому, что история о Панине Манине была такая грустная. Меня пугала собственная фантазия. А еще я боялся маленького человечка с бамбуковой палкой. Пока я рассказывал, он сидел на персидском пуфике и смотрел на мамин проигрыватель, но потом начал ходить по комнате. Видеть его мог только я.
Первый раз я увидел его во сне. Но он вышел из сна и с тех пор преследует меня всю жизнь. Он думает, будто это он управляет всеми моими поступками.
Фантазировать легко, это все равно что танцевать на тонком льду, делать пируэты на тонкой пленке льда над бездонной глубиной. Там, подо льдом, неизменно таится что-то холодное и темное.
Мне всегда было легко отличить фантазию от действительности. Но отличить запомнившуюся фантазию от запомнившейся действительности трудно. Это совсем другое дело. Я всегда знал разницу между тем, что наблюдал в действительности, и тем, что мне пригрезилось. Но со временем проводить грань между тем, что случилось на самом деле, и тем, что я придумал, становилось все труднее и труднее. То, что ты видел и слышал, и то, что придумал, не разложено в памяти по разным полочкам. Все, что я действительно пережил в прошлом, и все, что имело место только в моем воображении, сливалось в прекрасное единое целое, которое и называется памятью. И все-таки мне кажется, что она подводит меня, когда я нечаянно смешиваю эти две категории. Иногда это происходит из-за путаницы в формулировках.
Если я вспоминаю что-то придуманное как действительное событие, это потому, что у меня слишком хорошая память. Всякий раз, когда мне удавалось восстановить события, которые происходили только в моем воображении, я считал это победой над памятью.
Я часто оставался дома один. Мама до позднего вечера работала в ратуше, а иногда уходила в гости к подругам. Товарищей у меня не было, я прекрасно обходился без них. Игры с мальчиками меркли перед тем, что я придумывал для себя сам.
Лучше всего мне было в своем собственном обществе. Те редкие часы, когда мне было скучно, прошли как раз в обществе моих ровесников. Я помню вялые игры и глупые приставания детей. Бывало, я говорил, что должен бежать домой, потому что к нам сейчас придут гости. Конечно, это была ложь.
Никогда не забуду первый раз, когда несколько мальчиков позвонили к нам в дверь и позвали меня гулять. Одежда на них была грязная, у одного текло из носа, и они интересовались, не хочу ли я поиграть с ними в индейцев и ковбоев. Я сказал, что у меня болит живот. Иногда я придумывал и более веские причины. Меня не привлекали игры в индейцев и ковбоев среди автомобилей и сушилок для белья. Мне было интереснее играть в эту игру в воображении, там я как хотел распоряжался лошадьми, томагавками, ружьями, стрелами, ковбоями, индейскими вождями и шаманами. Сидя в гостиной или на кухне, я, не пошевелив пальцем, разыгрывал красочные битвы между индейцами и белыми, всегда принимая сторону краснокожих. Сегодня почти все выступают на стороне индейцев, но уже поздно. А я даже в три-четыре года уже умел дать янки должный отпор. Если бы не я, сегодня, возможно, не было бы ни одной индейской резервации.
Мальчики и потом не раз пытались втянуть меня в свои игры, они хотели, чтобы мы били «чеканку», играли в «ножички», в футбол или стреляли рябиной из трубки. Но их приставания вскоре прекратились. С тех пор как мне стукнуло восемь или девять лет, по-моему, больше уже никто не звал меня играть. Случалось, правда, я садился в кухне у окна, спрятавшись за жалюзи, и подсматривал за своими ровесниками, иногда это меня развлекало, но потребности участвовать в их играх я никогда не испытывал.
Лишь с половым созреванием все изменилось. Начиная с двенадцати лет я думал только о том, что можно проделать с девочкой моего возраста или даже значительно старше. Я не находил себе места от желания, мучившего меня постоянно, но ни разу ни одна девочка не пришла ко мне и не позвала гулять. Я бы не имел ничего против прогулки по лесу или у пруда с тритонами в компании девушки, которая мне нравилась.