Дочери Евы — страница 20 из 34


У нее было много жизней. О них она помнила смутно. Подробности. Иногда важные, чаще второстепенные, вплоть до смешных пустяков. Запахи, вкусы, пристрастия. Желания. Чужие, свои.

Они приходили и уходили, иногда оставались надолго, полагая, что навсегда.

Впрочем, что такое навсегда? Откуда было знать им, что дорога ее так длинна, почти бесконечна, и ни у кого из них не хватит жизни заполнить ее. Утолить жажду. Залить все впадины и выпуклости. Заполнить глубину пульсирующего дна, утихомирить ползущую по стенам магму.

Они засыпали уже посередине, пока она, преодолевая блаженное изнеможение, заставляла себя подняться и идти дальше.

Сколько их, таких, спящих, оставалось на ее пути. Они казались детьми. Похрапывающими, беззащитными, беспечно разметавшимися во сне.

С широко раскрытыми глазами вслушивалась она в громоздкую тишину чужих стен. Пресыщенный мужчина становился чужим, и дом его становился неуютным, даже враждебным.

И только этот, похоже, не собирался спать. А если и да, то даже во сне он цепко держал ее, сторожил каждый вдох и выдох.

На выдохе он открыл глаза.

Собственно, это и могло стать окончанием истории – нет, не конкретно этой, а вообще. Ведь где-то должна быть точка. С чего-то должна начаться обратная сторона блаженства. Допустим, с рассвета, будто ножом отсекающего плоть от плоти, с огненного зарева, проникающего сквозь ветхий полог.

Душа, блуждающая в пустынных пространствах. Пока не одинока. Еще здесь.

Благослови засыпающих на рассвете и бодрствующих, встречающих каждый рассвет как последний.

Дыхание его было ровным, лицо – безмятежным. Успеть, пока не стал бесповоротно чужим. Другим, неузнаваемым. Успеть, пока расходятся невидимые глазу лучи. Пока не потускнела синева, пока длится это мягкое свечение, тысячи нитей – от нее к нему, от него – к ней.

Надолго? Навсегда? До следующей встречи? Ночи? Жизни?


***


Отчего глаза у них, будто талые лужицы, в них проваливаешься и оказываешься в зябком апреле, в могильной птичьей зыбкости, несовместимой с эклектикой городских окраин, рядами девятиэтажек с чернеющими провалами подъездов и бесстыдно раскинувшейся черёмухой у входа в торговый комплекс «Родничок», отчего бредут они себе спозаранку по пыльной обочине, вечные христовы невесты с раздрызганными тележками, полными ненужного хлама и дикой черемши, – их дёсны живо перемалывают вымоченную в молоке чёрствую булку, разношенные ступни будто обуглены и навеки утратили чувствительность, напрасно отводишь ты взор от неровных ногтевых пластин на изувеченных артритом пальцах, – одну из них точно зовут Верой, а другую – Любовью, к ним тянутся бродячие псы и хромые кошки, – когда ты начинаешь свой день, они уже в пути, бредут к своему детскому богу, вцепившись намертво в обмотанные изолентой ручки, устремив молитвы в омытое дождями небо, бормоча заклинания и заговоры от сглаза и неурожая, – однажды на рассвете они сбросят дряхлую кожу и превратятся в птиц, зорко высматривающих заплесневелые корки и комки хлебного мякиша среди семечковой шелухи. Где же Надежда, спросите вы, – что ж, я отвечу, – надежда не умирает никогда.

Хоакин

Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: если вы встретите возлюбленного моего, что скажете вы ему? что я изнемогаю от любви.

Боже, прошу – дай ты мне, боже, одного, или двух, или трех, моих собственных. Помню как сейчас, побежали титры, погас экран, мы двинулись к выходу. Как будто все умерло вокруг – снаружи была темень, и только ветер выл. Не поднимая глаз, ледяными губами произнесла что-то – до завтра, мол, или – прощайте навсегда, – мне не хотелось быть одной из них. Хихикать, зажимая рот варежкой, болтать о всякой всячине – о том, например, какой Харитонов душка, или о том, отменят завтра зачет по химии или все же нет.


Не смотри так на мужчин, – бедная мама, едва ли она могла удержать меня, на запястьях моих позвякивали цыганские браслеты, а вокруг щиколоток разлетались просторные юбки. Каждый идущий мимо подвергался испытанию, – выпущенная исподлобья стрела достигала цели, – пронзённый, он останавливался посреди улицы и прижимал ладонь к груди, но танцующей походкой я устремлялась дальше. Жажда познания обременяла, а тугой ремень опоясывал хлипкую талию. Чем туже я затягивала его, тем ярче разгорались глаза идущих навстречу. Купленный после долгих колебаний флакончик морковного цвета помады разочаровал, – отчаявшись, я искусала собственные губы до крови, и вспухшая коричневая корка стала лучшим украшением моего лица, если не считать глаз, разумеется, дерзких и томных в то же время, и нескольких розоватых прыщиков на бледной коже.


Отныне у меня была цель. Я могла вырезать ее из цветной бумаги, и водрузить на стену. Уже засыпая, помолилась как следует, – меня никто не учил, как никого из нас, собственно, – я воздвигла алтарь, и зажгла свечу, теперь у меня была тайна.


Моего первого мужчину звали… До Хоакина ему было далеко, но с чего-то надо было начинать, – я смотрела вслед, поражаясь, до чего же он маленький, старый и некрасивый, – с лысиной-яйцом и шаркающей походкой, – это было то, что видели остальные. Глаза его напоминали глаза бродячего пса, – умного, все понимающего и преданного, – жене и двум некрасивым девочкам – Соне и Вавочке. Меня срезали на математике, как раз на проклятых синусах-косинусах, – с геометрий я разобралась, а на алгебре зависла, – от услуг репетитора пришлось отказаться, зато на проходной был вечный сквозняк, и тетка с отмороженным носом, шмыгая и сморкаясь, вглядывалась в удостоверение, – новенькое, со штампом и фотографией, – каким счастьем был этот сквозняк, – это был ветер свободы.


Водоворот новых ощущений увлёк меня. Светлому времени суток я предпочитала сумерки, – раздувая ноздри и уподобившись звенящей от напряжения струне, кружила я по городу в поисках того, кто даст мне это.


Мои мужчины были невероятно щедры. Коротконогий жилистый татарин подарил мне это в пролёте тринадцатого этажа. Раскинув юбки, я приняла его дар, – вполне достаточно было руки, властно завладевшей моим коленом, и горящих в полутьме глаз, – всё последующее не разочаровало.


За считанные секунды горечь разрыва с предыдущим бой-френдом, юношей-поэтом, мнительным и самовлюблённым, утонула в облаке наслаждения. Теряя сознание, я проваливалась всё глубже, а взмывающее надо мной пятно чужого лица расплывалось, превращаясь в гипсовую маску со сведёнными на переносице бровями и тёмным оскалом рта.


Темноглазый попутчик в вагоне метро, томный бисексуал в шёлковом белье, страстный поклонник Рудольфа Нуриева, пожилой эльф в широкополой шляпе, сочиняющий хокку, полубезумный коллекционер-фетишист, обладатель подвязки непревзойдённой Марики Рёкк, а также просто одинокий мужчина за столиком напротив в кондитерской, – поедание миндального пирожного превратилось в своеобразный мини-спектакль, разыгрываемый для единственного зрителя. Глаза его напряжённо следили за моими движениями, а ложечка без устали вращалась в кофейной чашке. Одёрнув юбку, я встала и прошлась к стойке, а, возвращаясь, напоролась на его взгляд, безусловно, волчий, – всё последующее напоминало стремительное бегство и преследование одновременно, – торопливо вышагивая по направлению к его берлоге, мы боролись с внезапно налетевшим шквальным ветром. Я пыталась удержать разлетающийся подол юбки, а он сражался с зонтом. Я шла на подгибающихся ногах, распознав в идущем рядом того, кто заставит меня познать это.


Несостоявшийся писатель и вечно голодный художник, безнадёжно и бесконечно женатый еврейский юноша с пропорциями микеланджеловского Давида, – больше неги, нежели страсти испытали мы в нежилых коммунальных закутках, оставшихся любвеобильному наследнику после кончины очередной престарелой родственницы, – прощаясь, грели друг другу пальцы, соприкасаясь губами с губительной нежностью.


«О, живущий в изгнании, куда бы ты не подался, рано или поздно ты вернёшься туда, откуда начал», – тягучая мелодия в стиле раи ранила моё сердце, – под музыку эту можно было танцевать и печалиться одновременно, от голоса Шебб Халеда сердце моё проваливалось, а температура тела повышалась вдвое, – Аиша, Аиша, – повторяла я вполголоса, растворяясь в монотонном волнообразном движении, – Кямал казался мне настоящим суфием, смуглый и голубоглазый, он восседал на ковре у низкого столика над дымящимся блюдом с пловом. Мы поедали виртуозно приготовленный им рис, от аромата специй кружилась голова, белые одежды струились и ниспадали, юноша был благороден и умён, в его жилах текла, несомненно, голубая кровь, не феллахов и не бедуинов.

Я очарованно наблюдала за движениями тонких смуглых рук, но «тысяча и одна ночь» закончилась внезапно, не подарив и сотой доли ожидаемых чудес. Мои еврейские корни смутили прекрасного принца, – лицо его приняло надменное и несколько обиженное выражение.


Завершив трапезу в напряжённом молчании, мы с облегчением распрощались, будто дальние родственники, сведённые неким печальным ритуалом, но песнопения Дахмана эль-Харраши ещё долго преследовали меня.


Он шел за мной квартал или два, а я и вправду не боялась – куда страшней было там, откуда я вышла. Три грымзы в теплых кофтах гоняли чаи, и пахло котлетами, сплетнями и зеленой тоской, – двадцать пять лет, – квакала одна из них, чугунная бабища с блином на голове, – двадцать пять лет я сижу здесь, за этим столом, и просижу еще, – пока не вынесут, – подумала я, но вслух ничего не сказала, потому что за окном падал снег, бесшумно ложился на землю, близился вечер.

Расправив плечи, я шла по мосту – он шел за мной, его звали Мишка Тартар, он сбежал из тюрьмы, и я была первой на его пути, а дальше был частный сектор, затхлая вонь притона, портвейн, чужая старуха в окне – уж лучше остаться, чем умереть, это я сразу поняла, ведь Мишка Тартар слов на ветер не бросал – я сбежала ночью, никто меня не провожал, я долго стояла под душем, пыталась согреться, татарин пропал, но тень его еще мерещилась за углом.