Может быть, ты думаешь, что я с ума схожу от радости? Да нет, я совершенно спокоен. Я сообщаю тебе то, что есть, только и всего.
И я не знаю теперь, должен ли я продолжать свои откровенные признания, о друг мой! Как ты можешь убедиться, я долго колебался, прежде чем решиться послать тебе это письмо. Не является ли оно предательством по отношению к тем милым созданиям, которым и в голову не приходило, что тайна их красоты, их капризов станет гулять но белу свету и будет в четырех сотнях лье от них ублажать мысль некоего равнодушного моралиста (то бишь тебя!) и служить ему материалом для серии физиологических очерков?
Только боже тебя сохрани открывать кому-нибудь — в особенности парижанам — секрет нашей с тобой переписки; или скажи им, что все это чистый плод воображения, что все это происходит так далеко от нас (как говорит Расин в предисловии к «Баязету»[309]) и, наконец, что все имена, адреса и прочие приметы даны в достаточно измененном виде, чтобы ничто в этом отношении не обернулось бы нескромностью. Впрочем, не все ли равно, в конце концов?.. Мы ведь с тобой не живем, не любим. Мы изучаем жизнь, мы просто философы, черт побери!
Представь себе большой, покрытый резьбой мраморный камин. Камины — большая редкость в Вене, и встречаются они только во дворцах. Кресла и диваны на позолоченных ножках. Вдоль стен зала тянутся позолоченные консоли; панели… ей богу, и панели тоже покрыты позолотой. Как видишь, обстановка самая что ни на есть великосветская.
Три прелестные дамы сидят перед этим камином: одна из них — коренная жительница Вены, вторая — итальянка, третья — англичанка. Одна из них троих — хозяйка дома. Двое из присутствующих здесь мужчин — графы, один — венгерский князь, еще один — министр, все остальные — многообещающие молодые люди. Среди вышеупомянутых господ находятся мужья этих дам, а также вполне узаконенные любовники; но ты ведь знаешь, такие любовники обычно в конце концов переходят на положение мужей, то есть их уже перестают считать мужчинами. Последнее замечание весьма глубокомысленно, поразмысли над ним хорошенько.
Итак, если разобраться в сложившейся расстановке сил, друг твой оказывается в этом обществе единственным мужчиной, и, оставляя в стороне хозяйку дома (это уж само собой разумеется), имеет все шансы снискать внимание остальных двух дам, в чем, по только что изложенной причине, не будет, собственно, никакой его заслуги.
Друг твой хорошо пообедал; он пил французские и венгерские вина, кофе, ликеры. Он элегантно одет, на нем тонкое белье, волосы шелковисты и слегка завиты. Он отпускает парадоксы — нам они за последние десять лет успели уже набить оскомину, но здесь это в новинку. Иностранные вельможи не в силах тягаться с нами на этой благодатной почве, которую мы уже так хорошо взрыхлили. Твой друг сверкает остроумием: только тронешь — искры сыпятся.
Какой отличный молодой человек! Дамы от него в восторге, мужчины им очарованы. В этой стране все такие добрые! Итак, твой друг сразу же прослыл приятнейшим собеседником. Жаль, что он мало говорит, но когда разгорячится, он просто неподражаем!
Признаюсь откровенно: из этих двух дам одна очень мне нравится, а вторая… тоже очень. Но у англичанки еще вдобавок такая милая мягкая манера произносить слова, она так уютно сидит в своем кресле, у нее такие чудесные белокурые волосы с рыжеватым отливом, такая белоснежная кожа, и вся она в шелках, в вате, в тюле, в жемчугах, в опалах — бог знает, что там в середине, но снаружи все это так красиво!
Это совсем особый вид красоты и обаяния, который только теперь я начинаю ценить — что делать, старею. И вот весь вечер я не отхожу от кресла этой красивой женщины. Вторая дама, как мне казалось, в это время с увлечением беседовала с каким-то уже престарелым господином, видимо, очень влюбленным и производящим впечатление этакого грубого patito[310], вряд ли способного быть столь уж увлекательным собеседником. Разговаривая со своей дамой в голубом, я вовсю восторгаюсь блондинками, пою дифирамбы их белокурым волосам, их белоснежной коже. И тут вдруг вторая дама, которая все время прислушивалась к нашей беседе, резко обрывает разговор со своим воздыхателем и вмешивается в наш. Я пытаюсь переменить тему — не тут-то было: она уже все слышала. Я начинаю уверять ее, что мои слова относились также и к брюнеткам с белой кожей; на это она отвечает, что у нее кожа смуглая. Так что твоему другу пришлось всячески повертеться — отрицать, отвергать, опровергать… Я считал, что вызвал у этой смуглой дамы определенную неприязнь к себе, и был этим порядком огорчен, потому что вообще-то она весьма хороша собой, выглядит так величественно в своем белом платье, и чем-то напоминает Джулию Гризи в первом акте «Дон Жуана». Впрочем, это сходство позволило мне в дальнейшем все же уладить недоразумение. Два дня спустя я встретил в казино одного из графов, которых видел в тот вечер. Мы вместе пообедали и вместе отправились в театр. И таким образом ближе сошлись. Разговор зашел о двух дамах, о которых шла речь выше; он сам вызвался представить меня одной из них, а именно брюнетке. Я выразил сомнение, ссылаясь на допущенную мною неловкость. Он ответил, что, напротив, все получилось как нельзя более удачно. Человек этот не лишен проницательности.
Сначала я заподозрил, уж не любовник ли он этой дамы и не хочет ли таким образом от нее избавиться, тем более что он сказал:
— Вам это знакомство может оказаться весьма кстати, у нее своя ложа в театре у Кертнертор, так что вы сможете ходить туда, когда вам вздумается.
— Дорогой князь, это прекрасно; представьте же меня этой даме.
Он уславливается с ней, и вот на следующий же день, около трех часов я уже нахожусь в салоне этой очаровательной особы. Салон полон визитеров. Меня как будто вовсе не замечают. Но вот встает, раскланивается и уходит какой-то рослый итальянец, затем какой-то толстый субъект, напомнивший мне гофмановского регистратора Геербранда[311]; вслед за ними прощается и мой поручитель — в этот день у него оказываются какие-то дела. Остаются венгерский князь и тот самый patito. Я, в свою очередь, поднимаюсь, чтобы уйти; дама удерживает меня и спрашивает, не мог бы я… (чуть было не написал фразу, которая могла бы послужить нескромной приметой); достаточно, если я скажу тебе, что она попросила меня оказать ей небольшую услугу, выполнить которую мне ничего бы не стоило. Князь уходит — у него назначена партия в мяч. Старик (с твоего позволения, назовем его маркизом), старый маркиз упорно продолжает сидеть. Тогда она говорит ему:
— Дорогой маркиз, я не гоню вас, но мне надобно написать письмо.
Он поднимается, я тоже встаю. Она говорит мне:
— Нет, вы останьтесь. Надо же мне дать вам это письмо.
И вот мы остаемся вдвоем. И она говорит: — Никакого письма я вам давать не собираюсь; поболтаем немного — такая скука, когда приходится говорить сразу со всеми!
Но… мне кажется, история, которую я собрался рассказать тебе, как нельзя более банальна. Похвастаться этим приключением? К чему? Признаюсь тебе даже, что все это плохо кончилось. Я с большим увлечением описывал тебе прежние свои случайные любовные встречи, но то были лишь своего рода очерки чужеземных нравов; и речь шла о женщинах, которые не говорят толком ни на одном европейском языке… что же до того, о чем я должен был бы рассказать тебе теперь, то я вовремя вспомнил строку Клопштока[312]: «И здесь грозит мне скромность бронзовой десницей».
P. S. Прошу тебя, отнесись снисходительно к этим бессвязно написанным письмам. Этой зимой я жил в Вене словно в каком-то смутном сне. Может быть, на сердце мое и на ум уже начинает действовать расслабляющая атмосфера Востока? Но я ведь только еще на полпути к нему.
Адриатическое море
Какая катастрофа, мой друг! Как рассказать тебе обо всем, что приключилось со мной, и еще — как отважиться доверить это конфиденциальное письмо имперской почте? Вспомни, ведь я все еще нахожусь на территории Австрии, то есть на пространстве, от нее зависимом, — на палубе «Франциска Первого», парохода, принадлежащего австрийскому Ллойду. Пишу тебе, отплывая из Триеста, довольно унылого города, расположенного на косе, выступающей в Адриатическое море, с длинными прямыми улицами, пересекающимися под прямым углом, в котором никогда не утихает ветер. Разумеется, в темных горах, что вырисовываются на горизонте, есть прекрасные ландшафты, но ты можешь прочитать превосходное описание этих красот в «Жане Сбогаре» и «Мадемуазель де Марсан» Шарля Нодье, и не к чему начинать описывать все это сызнова. Что касается того, каким образом я из Вены попал сюда, то всё это путешествие я проделал по железной дороге, если не считать тех двадцати приблизительно лье, которые преодолел, пробираясь через горные ущелья среди покрытых инеем сосен. Было зверски холодно. Это было не слишком весело, но весьма соответствовало душевному моему состоянию.
Ты спросишь, почему же отправляюсь я на Восток не по Дунаю, как намеревался вначале. На это я отвечу тебе, что из-за любовных своих дел, задержавших меня в Вене гораздо дольше, чем я того хотел, я опоздал на последний пароход, шедший по направлению к Белграду и Землину, где обычно забирают турецкую почту. Начался ледоход, навигация прекратилась. Я втайне надеялся, что смогу прожить в Вене всю зиму и уеду оттуда только весной… а может быть, и вовсе не уеду. Но боги рассудили иначе.
Нет, пока я ничего еще не буду тебе рассказывать. Для этого необходимо, чтобы безбрежные морские просторы легли между мной и… сладостным, грустным воспоминанием. А знаешь, куда я еду теперь на этом прекрасном судне австрийского Ллойда?