Я еду предаваться мечтам о своей любви… и не где-нибудь, а на острове Киферы (Чериго).
Мы плывем по Адриатическому морю в ужасающую погоду; вокруг не видно почти ничего — только сумрачные берега Иллирии смутно вырисовываются слева да многочисленные островки Далматинского архипелага. Даже Черногория лишь темным силуэтом обозначена на горизонте, мы заметили ее только тогда, когда проходили мимо Рагузы, города на вид совсем итальянского, судя по очертаниям. Потом мы останавливались в Корфу, где погрузили уголь и приняли на борт нескольких египтян под командой некоего турка по имени Солиман-Ага. Эти славные люди расположились на верхней палубе, где целый день сидят на корточках, а по ночам лежат — каждый на своем коврике. Один только их начальник проводит время с нами на нижней палубе и вместе с нами столуется. Он немного говорит по-итальянски и довольно общительный малый.
Буря разыгралась еще больше, когда мы стали приближаться к Греции. Во время обеда поднялась такая ужасная качка, что сотрапезники начали под громкий хохот тех, кто хорошо ее переносит, один за другим спешно выходить из-за стола, чтобы скорее улечься в свои подвесные койки.
После того как число сидевших за столом — правда, вначале многие еще храбрились — значительно поредело, между оставшимися установилось своеобразное морское братство. Для них привычная общая трапеза превратилась в некий лукуллов пир, который они старались продлить как можно дольше. Это немного напоминало партию в кегли. Задача состояла в том, чтобы не стать «покойником», как обозначают в этой игре сбитые ударом кегли.
«Покойником»! Дальше ты увидишь, таким ли забавным было это мое шутливое сравнение. Нас оставалось за столом четверо, после того как тридцать из сидевших с нами вынуждены были с позором отступить. Кроме Солимана и меня, еще продолжали держаться английский капитан и некий монах-богомолец из святых мест по имени отец Шарль. Это был славный старик, который от души смеялся вместе с нами и обратил наше внимание на то, что Солиман не наливает себе вина, как имел это обыкновение делать в другие дни. Он с улыбкой заметил ему это.
— Сегодня, — отвечал турок, — слишком уж гремит.
Отец Шарль встал из-за стола, вытащил из своего рукава сигару и весьма любезно предложил ее мне.
Я закурил и собрался еще немного посидеть с двумя остальными, но тут вдруг почувствовал, что мне, пожалуй, полезнее выйти на палубу, чтобы подышать воздухом…
Оставался я там не более минуты. Гроза все еще продолжала бушевать, и я поспешил вернуться. Англичанин был в чрезвычайно веселом расположении духа и поглощал блюдо за блюдом, похваляясь, что один съест обед всей кают-кампании (правда, турок ему изрядно в этом помогал). В довершение он из удальства потребовал бутылку шампанского и стал всем предлагать составить ему компанию; но никто из тех, кто уже лежал на своих койках, даже не отозвался. Он сказал тогда турку:
— Что ж, давайте выпьем ее с вами вдвоем!
Но в эту минуту снова загрохотал гром, и Солиман-Ага, быть может, сочтя слова англичанина дьявольским искушением, выбежал из-за стола и бросился вон, ничего не ответив.
— Что ж, тем лучше! — огорченно воскликнул англичанин. — Тогда я выпью ее сам, а после — еще одну!
На следующее утро гроза утихла. Слуга, вошедший в кают-компанию, нашел там англичанина — он полулежал на столе, уткнувшись лицом в вытянутые руки. Его начали тормошить. Он был мертв!
— Bismillah![313] — воскликнул турок. Это слово они всегда произносят как заклятие, сталкиваясь с чем-то роковым и неотвратимым.
Англичанин был действительно мертв. Отец Шарль выразил сожаление, что не может помолиться за него как священник; но он, несомненно, в душе помолился за него как человек.
Какая странная судьба! Англичанин этот был когда-то капитаном Индийской компании, у него было больное сердце, врачи рекомендовали ему воду Нила. Вино помешало ему доехать до воды.
А в конце концов, такое ли уж это несчастье — вот так умереть?
Мы сделаем остановку в Чериго, чтобы оставить там труп англичанина. И это позволит мне выйти на этом острове, у которого обычно суда не останавливаются. Ты, должно быть, понял, что заставило меня внезапно покинуть Вену… Я бегу от воспоминаний. Больше не скажу тебе ни слова. У меня есть то целомудрие страдания, что свойственно раненому животному, которое в поисках одиночества забирается в самые пустынные места, дабы умереть там без единого стона.
Октябрьские ночи
Печатались в «L'Illustration» 9, 23, 30 октября; 6, 13 ноября 1852 года. Из 26 главок переведены I—III и XVI—XXV.
Реализм
Страсть к дальним странствиям с годами остывает, разве что человек слишком долго бродил по белу свету и теперь даже на родине стал чужаком. Круг все сужается и под конец не выходит за пределы домашнего очага. Этой осенью мне нельзя было уезжать далеко от Парижа, вот я и решил отправиться всего-навсего в Mo.
Должен сказать, что в Понтуазе я уже побывал.
Мне милы эти городки, скромные планеты, в каком-нибудь десятке лье от Парижа, блистательного светила. Но и десяти лье довольно, чтобы вечером не захотелось возвращаться домой, ибо вы уверены — здесь вас не разбудит привычный звонок в дверь и меж двух обремененных делами дней вам будет подарено спокойное утро.
Как не пожалеть людей, которые в поисках тишины и уединения остаются, доверчивые души, на ночь в Аньере!
Было уже за полдень, когда меня осенила эта идея — поехать в Mo. Но я не знал, что с первого числа расписание поездов на Страсбург изменилось. Мой поезд отходил только в половине четвертого.
Возвращаюсь на улицу Отвиль. Навстречу бредет какой-то фланёр — я ни за что не узнал бы его, если бы хоть чем-нибудь был занят, — и вот, поговорив о погоде, он вступает со мной в спор по поводу некой философской проблемы. Начинаю развивать ответные доводы, и тут оказывается, что я опоздал на трехчасовой омнибус. Происходит это на бульваре Монмартр. Выход напрашивается сам собой: выпить абсента в кофейне Вашет, а потом спокойно пообедать у Дезире и Борена.
Бегло просмотрев хронику политических событий в газетах, я начал рассеянно листать «Ревю британик». Там был напечатан перевод из Чарлза Диккенса, и первые же абзацы показались мне такими любопытными, что я прочитал весь очерк — он называется «Ключ от улицы».
Какие они счастливцы, эти англичане, — читают и пишут очерки, не сдобренные никакими романтическими прикрасами! А в Париже от нас требуют опусов, расцвеченных анекдотами или сентиментальными историйками с неизменной развязкой в виде похорон либо свадьбы. Реалистический ум наших соседей вполне довольствуется правдой и только правдой.
И впрямь, разве фантастические переплетения событий, которые преподносит жизнь, не затмевают любой роман? Вы придумываете людей, потому что не научились в них вглядываться. Существуют ли на свете романы более увлекательные, нежели комические — или трагические — истории, заполняющие страницы судебных протоколов?
Цицерон бранил многословного оратора, который, желая сказать, что его клиент сел на корабль, изъяснялся следующим образом: «Он встает, одевается, открывает дверь, ступает за порог, идет направо по Фламиниевой дороге, доходит до площади Терм» и т. д., и т. д.
Невольно спрашиваешь себя, а доберется ли когда-нибудь этот путешественник до порта, но в то же время он уже стал интересен вам, и я, например, вместо того чтобы обвинять оратора в многословии, потребовал бы описания внешности его подзащитного, дома, где он живет, улиц, по которым проходит; мне захотелось бы даже узнать, в котором это происходило часу и какая стояла погода. Но Цицерон следовал всем правилам ораторского искусства, а тот, другой, был вообще не очень к этому искусству причастен.
Мой приятель
«К тому же, — как говорил Дени Дидро, — что из этого следует?»
Из этого следует, что приятель, с которым я столкнулся, принадлежит к той породе неисправимых зевак или, как их назвал бы Диккенс, cockney[314], столь характерных для нашей цивилизации и наших столиц. Пусть вы встречались с ним десятки раз, пусть вы даже друзья, все равно он пройдет мимо вас и не узнает. Движется будто во сне — так боги из гомеровой «Илиады» двигались порою, окруженные облаком, только тут все наоборот: вы его видите, а он вас — нет.
Он битый час простоит у лавки торговца птицами, стараясь вникнуть в птичью болтовню, поскольку изучил фонетический словарь Дюпона де Немура, который ухитрился выделить полторы тысячи слов в языке одних только соловьев!
Стоит толпе окружить уличного певца или торговца ваксой, людям начать драку или собакам грызню, — наш рассеянный созерцатель уже тут как тут. Именно у него бродячий фокусник вытаскивает из кармана носовой платок, иной раз там присутствующий, или пятифранковую монету, чаще всего там отсутствующую.
Вы окликаете его — и как же он рад, что теперь есть на кого обрушить потоки слов, теорий, нескончаемых ученых выкладок, всяческих небылиц! Он расскажет вам de omni re scibili et quibusdam aliis[315], будет говорить четыре часа подряд, и чем больше разогреваются его голосовые связки, тем меньше им нужна передышка; остановится он, лишь когда заметит, что прохожие на улице начали толпиться вокруг него или что официанты в кофейне укладываются спать. Но и тогда он дождется, чтобы они и свет погасили. Вот это впрямь означает, что пора уходить… А вы не мешайте ему насладиться одержанной победой, ибо он поистине мастерски владеет искусством ведения спора, и, о чем бы ни шла речь, последнее слово всегда остается за ним. В полночь любой парижанин с содроганием вспоминает о своем консьерже. Ну а он давно уже махнул рукой на своего и отправляется в дальнюю прогулку или всего лишь на Монмартр.
А как приятно в полночный час пройтись по Монмартру, когда мерцают звезды и так удобно наблюдать за ними в меридиане Людовика XIII близ Мулен-де-Бёр! Такому человеку воры не страшны. Они его слишком хорошо знают: не в том дело, что в карманах у него всегда пусто — нет, порою там заводятся деньги, и немалые, но всем известно — в случае чего он и нож в ход пустит, и первой попавшейся палкой отдубасит как следует. Что же касается умения нанести удар ногой, тут он выученик Лозеса. А вот фехтовать не научился, потому что терпеть не может все колкое, и стрельбой из пистолета тоже пренебрегает, потому что убежден — все пули перенумерованы.
Ночь на Монмартре
В монмартрские каменоломни он идет не для того чтобы вздремнуть, а ради беседы с обжигальщиками извести. Каменоломов он расспрашивает о допотопных животных, осведомляется о стариках, работавших на раскопках у Кювье[316]. Кое-кто из них еще жив. Каменоломы — люди крутого нрава, но от природы наделены любознательным умом, и, сидя у пылающего костра, они часами готовы слушать рассказы о чудовищах, чьи останки им до сих пор случается откапывать, о переворотах, изменявших некогда облик Земли. Если какой-нибудь бродяга, проснувшись, потребует тишины, его быстро сумеют утихомирить.
К сожалению, большие каменоломни нынче закрыты. Одна из них — та, что была неподалеку от Шато-Руж, — прямоугольными своими сводами на высоких столпах напоминала друидический храм. Глядишь в ее глубину и с трепетом ожидаешь, что вот-вот оттуда появится Езус, или Цернунн, или Тевтат[317], грозные боги наших праотцев.
Сейчас существуют только две пригодные для ночлега каменоломни, обе неподалеку от Клиньянкура. Но они битком набиты рабочими, из которых половина спит, чтобы уступить потом место другой половине. Вот таким путем все на свете утрачивает свой особый колорит! Вор — тот всегда найдет себе пристанище на ночь! В каменоломнях полиция ловила обычно лишь честных бродяг, которые не решались попроситься на ночлег у сторожевого поста, да пьянчуг, спустившихся с Монмартра и уже не способных сделать хоть шаг дальше.
Если идти в сторону Клиши, набредаешь порою на огромные газовые трубы — когда-нибудь они понадобятся, а покамест валяются под открытым небом, потому что украсть их никак невозможно. После исчезновения крупных каменоломен, эти трубы сделались последним приютом бродяг. Но потом их и оттуда изгнали: они вылезали цепочками, по пять-шесть человек в каждой. Полицейским только и приходилось, что ружейным прикладом поторапливать последнего в такой цепочке.
Некий пристав отечески спросил какого-то бродягу, сколько времени он ютится в трубе.
— Да уже месяца три.
— И не жестко вам было спать?
— Пожалуй что нет… Поверите ли, господин пристав, по утрам мне смерть как не хотелось расставаться с моей постелью.
Этими подробностями о монмартрских ночах я обязан своему приятелю. И с удовольствием думаю о том, что, пусть я и не могу сейчас уехать, возвращаться домой в дорожном костюме тоже бессмысленно… Пришлось бы объяснять, почему я опоздал на два омнибуса. Следующий поезд на Страсбург отправляется в семь утра. Ну а до семи чем себя занять?
Мо
Гляди, тот человек спускался в ад!
Утром, когда поезд мчал меня по рельсам страсбургской железной дороги, я примерял этот стих к себе и утешался… ибо я-то еще не побывал в самых глубинных мышеловках: мои исследования глубин ограничивались встречами с честными тружениками, с горемыками-пропойцами, с теми, у кого ни кола ни двора… А это отнюдь не дно пропасти.
Утренняя свежесть, зелень полей, приветливые берега Марны, по правую руку Пантен — настоящий Пантен, по левую — Шель, немного дальше — Ланьи, длинные завесы тополей, первые виноградники на защищенных от ветра склонах холмов, что тянутся в сторону Шампани, — все это радовало глаз и умиротворяло мой смятенный ум.
К несчастью, из-за горизонта выползла большущая черная туча и, стоило мне сойти с поезда в Mo, как хлынул проливной дождь. Пришлось укрыться в кофейне, и тут мое внимание сразу привлекла огромная красная афиша, гласившая следующее:
Дозволено господином мэром (города Mo)
НЕСЛЫХАННОЕ, ПОТРЯСАЮЩЕЕ
чудо природы:
КРАСАВИЦА
у которой на голове вместо волос отличное руно мериноса каштанового цвета.
Г-н Монтальдо, находящийся проездом в этом городе, имеет честь представить публике сие редкостное явление, феномен столь удивительный, что ему до сих пор не нашли объяснения господа ученые, подвизающиеся на медицинских факультетах Парижа и Монпелье.
ЭТОТ ФЕНОМЕН
являет собой молодая женщина восемнадцати лет, венецианка родом, чья голова вместо волос украшена роскошным руном берберийской овцы-мериноса, цвет каштановый, длина около пятидесяти двух сантиметров. Шерсть растет кустиками, и на каждом из них нетрудно различить четырнадцать-пятнадцать ветвей.
В течение года вышеозначенная шерсть выпадает клочками, как у всякой нестриженой овцы.
Юная особа имеет весьма привлекательную внешность, выразительные глаза и белоснежную кожу; все зрители в больших городах восхищались ею, а в 1846 г., во время пребывания в Лондоне, она была представлена Ее Величеству королеве, которая соизволила выразить свое изумление, добавив при этом, что никогда еще природа не создавала столь причудливого существа.
Зрителям будет дана возможность ощупать руно, проверить его упругость, понюхать и проч.
Сей феномен можно видеть ежедневно вплоть до воскресенья, то есть до 5-го числа сего месяца.
Тогда же выдающийся певец исполнит несколько оперных арий.
Характерные танцы, испанские и итальянские, в исполнении артистов на государственном содержании.
Входная плата 25 сантимов. Для детей и господ военных 10 сантимов»[318]
За отсутствием других зрелищ, я решил удостовериться, впрямь ли так чудесны чудеса, возвещаемые афишей, и когда снова вышел на улицу, было уже за полночь.
Не без страха пытаюсь сейчас разобраться в странных ощущениях, испытанных мною, когда, вернувшись, я наконец уснул. Мой мозг, слишком, вероятно, возбужденный воспоминаниями о предыдущей ночи, да и видом Аркового моста, по которому я возвращался в гостиницу, сфантазировал сон, отчетливо запечатлевшийся в памяти.
Капернаум[319]
Коридоры, коридоры, нет им конца. Лестницы, лестницы, поднимаешься, спускаешься, опять поднимаешься, нижние ступени всегда погружены в черную, взбаламученную колесами воду, вздымаются огромные арки… кругом путаница строительных лесов. Подниматься, спускаться, брести по коридорам вечность за вечностью… Что это? Кара, которая ожидает меня за мои прегрешения?
Уж лучше тогда остаться в живых!
Как бы не так! Мне раскалывают голову тяжелыми ударами молота: что это все означает?
«Я размечтался о бильярдных шарах… о кисленьком винце в конце…»
«Доволен ли мосью мэр и его мадама?»
Ну вот, теперь я спутал Бильбоке с Макэром! Но это еще не резон, чтобы разбивать мне голову мостовыми сваями.
«Сжечь на костре еще не значит опровергнуть!»
Не в том ли дело, что я поцеловал женщину с рожками? Пощупал ее мериносовую шерсть?
«Какое бесстыдство!» — сказал бы Макэр.
Но Дебарро-картезианец ответил бы Провидению: «Не слишком ли много шума… из-за такой малости?»
Хор гномов[320]
Вот что пели маленькие гномы:
«Он спит, нам нельзя упустить такой случай! Но зря он угощал фигляра и сам выхлебал столько мартовского пива в октябре месяце, да еще в кофейне «Марта» и в сопровождении сигар, сигарет, кларнета и фагота!
Поработаем, братцы, покуда не забрезжит день, не пропоет петух, не настанет время омнибусу отправляться в Даммартен, и да разбудят спящего колокола старинного собора, где вкушает покой орел города Mo[321].
Надо сказать, эта женщина-меринос мутит ему разум ничуть не меньше, чем мартовское пиво и сваи Аркового моста; а ведь рога у нее совсем не такие, как расписывал фигляр… Но наш парижанин слишком молод, он принял на веру болтовню зазывалы.
Поработаем, братцы, поработаем, благо он спит. Сперва отвинтим ему голову, потом молотками — ну да, молотками — осторожно отобьем стенки этого философского и несуразного черепа!
Лишь бы ему не вздумалось припрятать в каком-нибудь ящике мозга мыслишку о женитьбе на женщине-мериносе! Первым делом почистим затылочную и теменную части: пусть кровь незамутненной струей омывает нервы, которые так пышно ветвятся над позвоночным столбом!
Фихтевские «я» и «не-я»[322] ведут жестокое сражение в его разуме, склонном признавать лишь объективность бытия. Если бы только он не оросил мартовское пиво несколькими порциями пунша, которым угощал двух своих дам!.. Испанка была бы столь же соблазнительна, как венецианка, да вот беда, у нее накладные икры, а танцевать качучу ее явно учил Мабиль.
Поработаем, братцы, поработаем: черепная коробка хорошо отчищается. В отделении памяти уже собрано немало фактов. Причинность — да, да, причинность! — поможет ему постичь субъективность сознания. Лишь бы он не проснулся прежде, чем мы кончим работу!
Случись такое, и несчастный умрет от апоплексического удара, ученые медики назовут это кровоизлиянием в мозг, а наверху во всем обвинят нас. Силы небесные! Он пошевелился… с трудом дышит. Ну-ка, скрепим черепную коробку, стукнем по ней в последний раз мостовым устоем — да, да, устоем. Поет петух, бьют часы… Он отделается обыкновенной головной болью… Так было нужно!»
Я просыпаюсь
Право, этот сон слишком уж причудлив… даже для меня! Скорей бы разогнать остатки дремы. Вот ведь маленькие негодники! Сперва разобрали мне голову на части, а потом, изволите ли видеть, подгоняли одну к другой могучими ударами крошечных молоточков! Что это? Поет петух… Значит, я за городом? Может быть, это петух Лукиана? Образы классической древности, как вы далеки от меня сейчас!
Часы пробили пять — но где я все-таки нахожусь? Чужая комната… Ага, вспомнил — я ведь уснул вчера в гостинице «Сирена», которую держит Валлуа в славном городе Mo (Mo в провинции Бри, департамент Сены-и-Марны).
И я неглижировал почтительным визитом к господину мэру и его мадаме! Но в этом повинен Бильбоке!
ХОР ЖЕНИХОВ
(Приводя себя в порядок)
Нанесем же визит — гм, гм! — наш смиренно
Их наследнице… Но, господа,
Их наследнице… Но, господа,
Ведь девица права, вот беда!
Ах, плутовка права, да, да, да!
Нанесем же визит
и т.д.
Головная боль и вправду почти прошла… Да, но омнибус тем временем отбыл по назначению. Что ж, останемся в Mo и стряхнем с себя эту чудовищную паутину из шутовства, сновидений и яви.
Паскаль сказал: «Люди безумны, это правило без исключений, поэтому не быть безумным все равно что впасть в безумие, только другого рода».
Ларошфуко[323] добавил: «Нет ничего безумнее желания быть всегда умнее всех».
Весьма утешительные изречения.
Размышления
Вспомним, как оно было на самом деле.
Я совершеннолетний, мне привита оспа; мои физические качества в данный момент значения не имеют. На социальной лестнице я стою выше вчерашнего фигляра, и его венецианке моей руки, разумеется, не заполучить.
Меня мучает жажда.
Вернуться сейчас в кофейню «Марта» — все равно что пойти на прогулку туда, где валяются обгорелые остатки недавнего фейерверка.
К тому же там, вероятно, все еще спят. Лучше побродить по берегу Марны, у тех жутких водяных мельниц, которые виделись мне в ночных кошмарах.
Когда светит луна, эти выкрашенные в шиферно-черный цвет мельницы кажутся мрачными и оглушают своим шумом, но как они, должно быть, радуют глаз в лучах утренней зари!
Я только что разбудил официантов в «Коммерческой кофейне». Полчища кошек выскочили из большого бильярдного зала на террасу и принялись носиться между туями, апельсиновыми деревьями, белыми и розовыми бальзаминами. А сейчас они, точно обезьяны, карабкаются на увитые плющом трельяжи.
Приветствую тебя, природа!
Хотя я друг кошачьего племени, тем не менее глажу и этого пса с длиннющей серой шерстью, который потягивается так, что кости хрустят. Он без намордника. Неважно, сезон охоты уже открыт.
Как сладостно человеку, наделенному чувствительной душой, восход денницы зреть на берегу Марны, в сорока километрах от Парижа!
На этом же берегу, но подальше, за мельницами, есть еще одна кофейня, столь же привлекательная на вид, под вывеской «Кофейня Мэрии» (супрефектура). Должно быть, мэр города Mo, чей дом совсем рядом, радуется, глядя поутру на аллеи молодых вязов и разбросанные по террасе беседки цвета морской воды. Восхитительна терракотовая статуя Камарго[324] в натуральную величину — жаль только, что у нее отбиты руки. Зато ноги такие длинные, как у вчерашней испанки, как у всех испанок из парижской Оперы.
Камарго наблюдает за игроками в шары.
Я попросил дать мне чернил. Кофейня еще не убрана, на столах громоздятся стулья. Я снял два стула и, посадив на колени белого котенка с зелеными глазами, постарался сосредоточиться.
На мосту — я насчитал у него восемь арок — появились первые пешеходы. Марна, натурально, замарнена; постепенно она обретает какой-то свинцовый оттенок и порою подергивается рябью — то ли это струи, бегущие от мельниц, то ли где-то ее морщат крылья резвых ласточек.
Не пойдет ли сегодня к вечеру дождь?
Иногда из воды выпрыгивает рыба — ну точь-в-точь так прыгала, танцуя разудалую качучу, вчерашняя бронзово-смуглая девица, которую я не рискую назвать дамой за отсутствием точных на этот счет данных.
На другом берегу, как раз напротив меня, растут рябины, очень красиво усыпанные гроздьями кораллово-красных ягод: ликерная рябина, aviaria. Эти сведения я приобрел в те времена, когда собирался сдавать экзамены на бакалавра в Парижском университете.
Женщина-меринос
…Довольно болтать. Ох и трудное это дело, ремесло реалиста! И подумать только, поводом к моим бесконечным отступлениям был очерк Чарлза Диккенса!.. Суровый голос призывает меня к порядку.
Я только что вытащил из-под стопки парижских и марнских газет номер с фельетоном, справедливо предающим анафеме причудливые фантазии, объединенные нынче названием школы жизненной правды.
Точно такое направление существовало в литературе после 1830 года, после 1794 года, после 1716 года[325] и многих других еще более ранних исторических дат. Людям опротивели условности политического ли, романтического ли толка, им любой ценой подавай правду.
Но правда — она и есть вымысел, во всяком случае когда речь идет об искусстве и поэзии. Где больше вымысла, чем в «Илиаде», или в «Энеиде», или в «Освобожденном Иерусалиме», или в «Генриаде»? Чем в трагедиях? Чем в романах?
«Так вот, — пишет критик, — я сторонник подобного вымысла; взять, к примеру, вас: вы шаг за шагом описываете свою жизнь, подробно разбираете свои сны, впечатления, чувства — но мне-то какой в этом интерес? Подумаешь, важность — вы ночевали в гостинице «Сирена» у Валлуа!» «Это неправда» или «факты подтасованы», скажу я вам и в ответ услышу: «Съездите туда сами и проверьте»… Нет у меня надобности ехать в Mo! Более того, случись все это со мной, у меня недостало бы самонадеянности занимать подобными происшествиями публику. Да и кто поверит в существование женщины с мериносовой шерстью на голове!
Мне поверить пришлось, и не только потому, что о ней возвещала афиша. Афиша существует, женщины могло и не быть… Так вот, фигляр написал в объявлении истинную правду.
Представление началось точно в назначенное время. На подмостки вышел мужчина в костюме Фигаро, слегка оплывший, но еще вполне бодрый. За столиками сидели жители Mo вперемешку с кирасирами шестого полка.
Г-н Монтальдо — это был он собственной персоной — скромно объявил:
— Синьоры, я сей момент пропою вам le grand aria[326] Фигаро.
Он начал:
— Тра-ра-ла-ра, ла-ра-ра, ла-ра-ра-а-а!
Голос его, уже немного дребезжащий, все еще был приятен; пел г-н Монтальдо под аккомпанемент фагота.
Когда он дошел до слов «Largo al fattotum della città!»[327] — я почел долгом поправить его. Монтальдо произнес «сита». Я громко сказал — «чита», чем привел в некоторое замешательство кирасиров и обитателей Mo. Певец кивнул мне в знак согласия и в словах «Figaro ci, Figaro là»[328] старательно произнес «чи». Я был польщен таким вниманием.
Потом, уже собирая деньги, он подошел ко мне и сказал (я не воспроизвожу здесь его ломаную речь):
— Как приятно встретить настоящего знатока… Но я из Турино, а в Турино мы произносим «сита»; «чита» вы, вероятно, слышали в Риме или Неаполе?
— Вы правы. Но где же ваша венецианка?
— Ее выход в девять часов. А сейчас я протанцую качучу с этой молодой особой, которую имею честь вам представить.
Качучу он танцевал неплохо, но в чересчур классической манере. И вот наконец появилась во всем своем великолепии женщина-меринос. Голова у нее и впрямь обросла мериносовой шерстью. Две скрученные пряди на лбу торчали, как рожки. Ей вполне хватило бы этой роскошной шевелюры на целую шаль. Многие мужья от души возрадовались бы, обнаружь они на головах своих благоверных подобное сырье — оно свело бы расходы на женины наряды всего-навсего к оплате вязальщиц!
Лицо у нее было бледное, черты правильные. Такие лица мы видим у мадонн Карло Дольчи[329].
— Sete voi veneziana?[330] — спросил я.
— Signor, si[331], — ответила она.
Будь ее ответ: «Si, signor», я заподозрил бы, что передо мной уроженка Пьемонта или Савойи, но тут все стало ясно — она действительно родом из венецианской области, из гористой ее части на границе с Тиролем. Пальцы удлиненные, ступни маленькие, кисти и щиколотки тонкие, а глаза каштанового оттенка и кроткие, как у овечки; даже ее речь смахивала на блеяние, только с четкими ударениями. Волосы — если дозволено здесь употребить это слово — не взял бы никакой гребень. Такую прическу из массы стоящих дыбом шнурочков устраивают себе нубийские женщины, сперва щедро умастив голову маслом. Но так как кожа у этой юной особы, несомненно, матово-белая, а волосы — светло-каштановые (смотри афишу), тут, думаю, не обошлось без смешения кровей: негритянская — как знать, может быть, кровь Отелло — слилась с венецианской и через несколько поколений на свет божий явился столь своеобразный экземпляр.
Ну а испанка явно родилась в Савойе или Оверни, равно как и г-н Монтальдо.
Мой рассказ пришел к концу. «Правда ни на что не притязает», — как сказал г-н де Фонжере. Я мог бы выдумать историю венецианки, г-на Монтальдо, испанки, даже фаготиста. Более того, сфантазировать, что влюбился в одну из этих дам и что соперничество с фигляром или фаготистом вовлекло меня в самые невероятные приключения. Но правда все же в том, что ничего подобного не произошло. У испанки, как я уже говорил, были тощие ноги, женщина-меринос казалась мне привлекательной лишь сквозь облака табачного дыма и пивных испарений — они мне привели на память Германию. Оставим же этот феномен жить согласно его привычкам и возможным пристрастиям.
Подозреваю, что фаготист, довольно тщедушный юнец с черной шевелюрой, был ей небезразличен.
Путь следования
Я еще не поведал читателям истинной причины моей поездки в Mo… Почитаю долгом чистосердечно признаться, что делать мне там решительно нечего, но так как французам во что бы то ни стало подавай все «почему» и «отчего», пришло время внести ясность и в этот вопрос. Один мой знакомец, содержатель питейного заведения в Крейле, что стоит на Уазе, в прошлом ярмарочный кулачный боец, любящий, когда выпадает свободная минута, развлечься охотой, несколько дней назад пригласил меня поохотиться на выдру.
Казалось бы, чего проще — сел в поезд Северной железной дороги и поехал, но эта дорога от рождения косая и кривая, она делает немыслимый крюк, прежде чем свернуть на Крейль, где от нее отходят ветки на Лилль и Сен-Кантен. И я подумал: «Поеду-ка в Mo, там пересяду на омнибус, затем пешочком через эрменонвильский лес и наконец берегом Нонетты часа за три доберусь до Санлиса, где сяду в омнибус на Крейль. А уж в Париж буду иметь удовольствие возвращаться кружным путем, то есть Северной железной дорогой».
На омнибус в Даммартен я опоздал, нужно было выбираться из Mo каким-нибудь другим способом. Появление здесь железной дороги привело в полный беспорядок расписание местных омнибусов. Теперь у несчетных городков к северу от Парижа нет прямого сообщения со столицей: приходится проехать поездом десять лье направо или восемнадцать налево, чтобы затем пересесть на омнибус, который еще через два, а то и три часа доставит вас туда, куда прежде вы добрались бы прямо из Парижа всего-навсего за четыре часа.
Знаменитая спираль, прочерченная дубинкой капрала Трима[332], менее причудлива, нежели путь, который вам приходится проделать, в какую бы сторону вы ни ехали.
Омнибус на Нантейль-ле-Одуэн останавливается всего в одном лье от Эрменонвиля, ну а пройти лье пешком труда не составляет, сказали мне в Mo.
Чем дальше я отъезжал от Mo, тем больше расплывались в тумане, укрывшем горизонт, воспоминания о женщине-мериносе и об испанке. Попытка отбить одну у фаготиста или другую у плясуна-тенора была бы низостью в случае, если бы она увенчалась успехом, ведь мои соперники вели себя так учтиво и внимательно; ну а неудача покрыла бы меня позором. Выбросим это из головы. В Нантейле погода была омерзительная, о том, чтобы идти пешком через лес и думать нечего. Что касается наемной кареты, я слишком хорошо изучил здешние проселки, чтобы решиться на такое предприятие.
Нантейль расположен на холмистой местности, примечателен в нем только замок, но и он уже не существует. Спрашиваю в гостинице, как мне выбраться отсюда, и вот что слышу в ответ:
— Садитесь на двухчасовой омнибус, который идет в Крепи-ан-Валуа: вы, правда, сделаете крюк, но вечером пересядете в другой омнибус и доедете до берега Уазы!
Еще десять лье — и для того лишь, чтобы поглазеть, как охотятся на выдру! Насколько проще было бы остаться в Mo в приятной компании фигляра, венецианки и испанки!
Крепи-ан-Валуа
Спустя три часа приезжаем в Крепи. Городские ворота величественны, их венчают трофеи во вкусе XVII века. Шестигранная соборная колокольня так же стройна и ажурна, как и колокольня старой суассонской церкви.
Теперь предстояло занять чем-нибудь время до восьмичасового омнибуса на Крейль. Во вторую половину дня небо разъяснялось. Я полюбовался живописными окрестностями этого главного и очень старинного города провинции Валуа, понравилась мне и просторная рыночная площадь, которую сейчас там обстраивают. Здания похожи на те, что я видел в Mo. В них уже нет ничего парижского и еще нет ничего фламандского. В квартале, населенном, судя по домам, людьми зажиточными, возводят новую церковь. Меж тем лучи заката залили розовым светом старинный собор в противоположной части города, и мне захотелось снова подойти к нему. К несчастью, неповрежденной осталась лишь заалтарная часть. Башня и украшения портала, на мой взгляд, относятся к XIV веку. Я начал расспрашивать жителей этого квартала, почему строят новую церковь вместо того, чтобы восстановить великолепный древний собор.
— Да потому, — объяснили мне, — что богатеи желают жить только в том квартале, и в старую церковь им далеко ходить… А до новой будет рукой подать.
— Ну разумеется, это же так удобно, когда церковь под боком, — согласился я. — Но в прежние времена христианам было не в труд пройти лишних двести шагов, чтобы помолиться в старинном и величественном храме. А в наши дни все переменилось, теперь боженьке надобно перебираться поближе!..
В тюрьме
В моих словах не было ничего непристойного, ничего кощунственного, тут не может быть двух мнений. Так что, когда стемнело, я спокойно направился в контору омнибусов. До отправления моего омнибуса оставалось еще полчаса. Чтобы скоротать время, я решил поужинать.
Покончив с очень вкусным супом, я обернулся, собираясь заказать второе блюдо, и тут ко мне подошел жандарм.
— Ваш паспорт.
Полным достоинства жестом сую руку в карман… Паспорт остался в Mo: там его взяли у меня для записи в книгу проезжающих, а утром я начисто забыл о нем. Как забыла и хорошенькая горничная, с которой я расплачивался за постой.
— В таком случае, — сказал жандарм, — следуйте за мной к господину мэру.
К мэру! Еще если бы это был мэр города Mo! Но к мэру Крепи! Тот, первый, не сомневаюсь, был бы куда снисходительнее.
— Откуда вы приехали?
— Из Mo.
— Куда направляетесь?
— В Крейль.
— С какой целью?
— С целью принять участие в охоте на выдру.
— И, по словам жандарма, при вас нет паспорта?
— Забыл его в Mo.
Я сам понимал, как неубедительны мои ответы.
— Ну что ж, вы арестованы, — отеческим тоном произнес мэр.
— Где я проведу ночь?
— В тюрьме.
— Вот оказия! Вряд ли я там хорошо высплюсь.
— А это уже ваша забота.
— Ну а если я заплачу жандарму или, скажем, двум жандармам, чтобы они постерегли меня в гостинице?
— Это воспрещено.
— Но был же такой обычай в восемнадцатом веке.
— Был, да вывелся.
Я меланхолически последовал за жандармом. Тюрьма в Крепи старинная. Я даже думаю, что склеп, в который меня привели, существовал уже во время крестовых походов: он был старательно укреплен римским бетоном.
Такая роскошь меня опечалила: я с радостью занялся бы дрессировкой крыс или приручением пауков.
— Здесь, должно быть, сыро? — спросил я у тюремщика.
— Да что вы, очень сухо. После всех поправок и починок ни один из этих господ не изволил жаловаться. Моя жена приготовит вам постель.
— Но, знаете ли, я парижанин, люблю спать на мягком.
— Она положит вам две перины.
— А нельзя ли мне закончить у вас ужин? Я только успел съесть суп, как явился жандарм.
— Сейчас никак невозможно. Время позднее, в Крепи уже все спят, но завтра я куплю вам, что пожелаете.
— Спят в половине девятого вечера!
— Уже пробило девять.
Жена тюремщика поставила в моем склепе раскладную кровать, понимая, очевидно, что я не поскуплюсь, расплачиваясь за услуги. Кроме двух перин, я получил еще пуховое одеяло. Так что в ту ночь вся моя персона, можно сказать, была в пуху.
Еще один сон
Спал я не больше двух часов, и в тревожном моем сне больше не видел маленьких гномов-благодетелей: эти существа, зачатые и возросшие на почве Германии, меня совсем покинули. Зато я предстал перед неким судилищем — судьи сидели поодаль в глубокой тени, пропитанной внизу схоластической пылью.
Председатель делал вид, будто он — г-н Низар[333], асессоры были похожи на господ Кузена и Гизо[334], у которых я учился в Сорбонне. Но в отличие от тех времен я пришел не на экзамен. Мне предстояло выслушать смертный приговор.
На столе были разложены английские и американские magazines[335], а также множество иллюстрированных книжонок по six pence[336] каждая, на которых я смутно различал имена Эдгара По, Диккенса, Эйнсуорта и т. д.; по правую руку от судей высились три тощие и сумрачные фигуры в облачениях из латинских диссертаций, напечатанных на атласе, и мне удалось даже разобрать названия: «Sapientia», «Etilica, «Grammatica»[337]. Призраки-обвинители презрительно выкрикивали по моему адресу следующие слова: «Фантаст! Реалист!! Фельетонист!!!»
Я расслышал несколько фраз из обвинительной речи; голос, произносивший ее, был вполне достоин г-на Патена: «От реализма до преступлений всего один шаг, ибо преступление по самой своей сути реалистично. Фантазизм это прямой путь к обоготворению чудовищ. Фельетонизм довел этот заблудший ум до того, что вот он гниет в тюремной камере на сырой соломе. Он и ему подобные начинают с посещения Поля Нике, затем они сотворяют себе кумира из женщины-мериноса с рожками, а кончают тем, что в городе Крепи их берут под арест за бродяжничество и неумеренное трубадурство».
Я пытался возражать, называл имена Лукиана, Рабле, Эразма и прочих классиков-фантастов. И сам почувствовал, что становлюсь претенциозным.
Тогда, обливаясь слезами, я воскликнул:
— Confiteor! Plangor! Juro!..[338] Клянусь больше не грешить этими творениями, преданными проклятию Сорбонной и Французским Институтом, буду писать теперь только на темы исторические, философические, филологические и статистические… Мне как будто не верят?.. Ну хорошо, начну строчить романы добродетельные и пасторальные, добиваться премий за поэтичность и этичность, буду сочинять книги против рабства и в защиту младенцев, дидактические поэмы… трагедии! Да, да, трагедии!.. Я даже продекламирую сейчас ту, которую сочинил в предпоследнем классе, — она как раз вспомнилась мне!..
Видения исчезли, испуская жалобные вопли.
Мораль
Глухая ночь! Где это я? В застенке!
Неразумный человек! Вот к чему привело тебя чтение английского очерка под названием «Ключ от улицы»… Ищи теперь ключ от вольного простора!
Засовы залязгали, дверь заскрипела. Тюремщик спросил, хорошо ли мне спалось.
— Отлично! Просто отлично!
Нельзя же быть неучтивым.
— Как отсюда выбраться?
— Наведут справки в Париже и, если отзывы будут благоприятные, дня через три-четыре…
— А можно мне поговорить с каким-нибудь жандармом?
— Тот, который приставлен к вам, должен вот-вот прийти.
Вошедший жандарм показался мне посланцем небес.
— Ну и повезло же вам!
— Повезло? В чем? — А в том, что сегодня у нас день сношений с Санлисом, значит, вы предстанете перед товарищем прокурора. Вставайте, пойдем.
— А как я попаду в Санлис?
— На своих двоих. Пять лье, сущие пустяки.
— Да, но если польет дождь… меж двух жандармов, по раскисшим дорогам…
— Имеете право нанять карету.
Пришлось нанять карету. Сущие пустяки, каких-нибудь одиннадцать франков, да еще два франка тюремщику за услуги, в сумме тринадцать франков. Злосчастная моя судьба!
Впрочем, оба жандарма были весьма любезны, я даже подружился с ними, рассказывая, пока мы ехали в Санлис, какие сражения происходили тут во времена Лиги. Когда впереди завиднелась башня Монтепиллуа, рассказ мой стал патетичен, я описал им битву на этом клочке земли, перечислил эскадроны драгун, вкушающих вечный сон в этих мирных полях; мои провожатые даже остановили карету и пять минут созерцали башню, а я меж тем объяснял, как в ту эпоху был устроен укрепленный замок.
История! Археология! Философия! Значит, вы все-таки на что-то годны!
Городок Монтепиллуа расположен на лесистом взгорье, и туда пришлось взбираться пешком. Мои добрые стражи из Крепи передали меня санлисским жандармам и не забыли сказать при этом:
— В карете остался его двухдневный паек хлеба.
— Хотите позавтракать? — с полным доброжелательством спросили у меня.
— Прошу прощения, но в этом я похож на англичан: ем очень мало хлеба.
— Ну, это вопрос привычки.
Новые мои стражи были, пожалуй, менее любезны, чем прежние.
— А теперь придется выполнить маленькую формальность, — сказал один из них.
Он надел на меня наручники, точь-в-точь как на героя мелодрамы, что идет в театре «Амбигю», и на каждый навесил по замку.
— Интересно, почему это только здесь надумали надевать на меня наручники? — спросил я.
— Потому что те жандармы везли вас в карете, а мы провожаем верхами.
В Санлисе я предстал перед товарищем прокурора и, будучи довольно известной личностью в городе, немедленно обрел свободу.
— Будете тепер-р-рь знать, — сказал один из жандармов, — как р-р-разгуливать по чужому депар-р-ртаменту без паспор-р-рта!
Напутствие читателям. Я был неправ… Товарищ прокурора обошелся со мной весьма учтиво, как и все остальные. Излишними, по моему мнению, были только тюремная камера и наручники. Но я отнюдь не занимаюсь критикой нынешнего порядка вещей. Так было всегда. Я поведал об этом происшествии с единственной целью — напомнить, что и в этом вопросе, как во многих других, следовало бы сделать хоть шаг вперед. Когда бы я не объехал полсвета, не жил с арабами, греками, персами в караван-сараях и шатрах, мне, быть может, привиделись бы кошмары еще страшнее и пробуждение оказалось бы еще тягостнее, чем оно было во время этого незамысловатого эпизода, отметившего мою поездку из города Mo в город Крейль.
Нечего и говорить, что в охоте на выдру я участия не принял. Мой приятель, владелец питейного заведения, успел уже и поохотиться, и уехать в Клермон на похороны. Его жена показала мне чучело выдры, пополнившее коллекцию птиц и животных провинции Валуа, которую он рассчитывает сбыть какому-нибудь англичанину.
Вот правдивая история трех октябрьских ночей, вылечивших меня от излишеств слишком уж прямолинейного реализма — во всяком случае, я на это надеюсь.