Дочери Ялты. Черчилли, Рузвельты и Гарриманы: история любви и войны — страница 25 из 79

От этого её предложения Гопкинс отказался в самой категорической форме. Кулуарного обсуждения между министрами иностранных дел будет недостаточно. Нужно сделать так, чтобы хотя бы просто встретились и поговорили именно главы двух государств.

Анна даже самой себе не хотела признаться, почему она столь ревностно помогает отцу избежать утренней встречи с премьер-министром. Ведь Гопкинс, по-собачьи преданный делу, попросту не примет элементарнейшего довода, что общение с Черчиллем слишком изматывает{232}.

Однако отказ Анны сообщать отцу о настояниях Гопкинса был продиктован ещё одним практическим соображением. Круг претендентов на роль преемника Гопкинса в роли ближайшего конфидента президента отнюдь не ограничивался деятелями типа Лехи, Бирнса и Моргентау. Тёмной лошадкой в гонке за этим заветным призом была сама Анна. Как раз в дни переезда Гопкинса из Белого дома в Джорджтаун, а именно 21 декабря 1943 года, Анна с детьми прибыли из Сиэтла в семейное гнездо Рузвельтов в Гайд-Парке на четырёхнедельные рождественские каникулы. И все четыре недели Анна обволакивала отца вниманием и заботой, и мало-помалу начала заполнять пустоту, образовавшуюся в его жизни с уходом Гопкинса. Рузвельт был в восторге: рядом с ним снова появился человек, который хочет просто сидеть при нём, беседовать с ним и следить за тем, чтобы ему было комфортно во всех отношениях. В итоге он предложил Анне продлить её отпуск. Месяц минул, а Анна осталась, а затем переехала в Белый дом вместе с возвращающимся к делам президентом и заняла там спальню Линкольна – те самые апартаменты, где долгие годы хозяйничал Гопкинс. Ирония судьбы: когда Анне было пятнадцать лет и её отца разбил паралич, в их манхэттенский дом перебрался главный в ту пору политический стратег отца Луис Хоу[17]. Тогда Франклин с Элеонорой отдали ему спальню Анны, а саму её выпроводили в тесную спаленку на задворках четвёртого этажа, ранее предназначавшуюся для прислуги. Хоу почти десять лет как умер, но Анна наконец-таки ему отомстила сполна, пусть и посмертно. Слишком уж часто коллеги отца по политике вытесняли Анну с её законного места. К марту стало окончательно ясно, что в Сиэтл она не вернется{233}.

На протяжении всего 1944 года влияние Анны на отца и в Белом доме неуклонно росло, в то время как фигура Гопкинса всё больше оттеснялась на обочину. После его возвращения с послеоперационной реабилитации отношения между Анной и Гопкинсом были крайне натянутыми. Анна, по мнению Гопкинса, излишне опекала и оберегала отца{234}. Гопкинс же, как быстро заприметила Анна, вызывал у Рузвельта раздражение регулярными нарушениями данных обещаний, а кроме того, если верить её безжалостному вердикту, сам себе нажил неприятности, поскольку недостаточно следил за собственным здоровьем{235}. Также она подозревала Гопкинса в нелояльности отцу: слишком уж близкая и искренняя дружба связала Гопкинса с Черчиллем за время войны в результате его регулярных визитов в Лондон. Также Анна имела основания полагать, что Гарри Гопкинс всерьёз рассматривал вариант «дезертирства» из штаба Рузвельта, чтобы самому баллотироваться в президенты в 1940 году{236}. При подготовке американской делегации к отбытию в Ялту достоянием широкой публики, а не только узкого круга приближенных Франклина Д. Рузвельта, стала масса наглядных свидетельств стремительного возвышения Анны за счёт Гопкинса. Буквально накануне инаугурации Рузвельта на четвертый срок[18] скандальный журналист и радиокомментатор Дрю Пирсон, любивший и умевший занять публику полосканием грязного белья вашингтонской элиты, писал в своей тиражируемой по всей стране колонке «Вашингтонская карусель», что «ближайшим к президенту лицом на пороге его четвертого срока является уже не Гарри Гопкинс, <…> а его привлекательная, жизнерадостная дочь Анна Бёттигер. <…> На поверку она оказалась не только хозяйкой дома, но и ближайшей поверенной, другом и советником своего отца. Анна прибрала к рукам и контроль над личными аудиенциями отца, и просмотр конфиденциальных отчётов о важных политических делах. Теперь даже в ходе бесед в своём официальном кабинете президент частенько связывается по внутреннему телефону с проживающей в его резиденции дочерью, <…> справляясь, как обстоят дела с решением того или иного вопроса»{237}. Иными словами, если раньше у Рузвельта всё шло через Гопкинса, то теперь самому Гопкинсу, почти десять лет пользовавшемуся правом неограниченного доступа к телу президента, приходилось пробиваться через Анну.

Лишившись вслед за остатками здоровья ещё и политического веса, Гопкинс решил, что с него хватит, – и принялся теперь вымещать досаду на Анне, вменяя ей в вину то, что в его отсутствие она не вразумила отца и не отговорила его от безрассудных сделок с союзниками. Но Анна оказалась подставной мишенью и приняла на себя всё раздражение Гопкинса в адрес её отца ровно по той же схеме, по которой Рузвельт выставлял дочь с её политической неопытностью в качестве щита при обсуждении трудных, но жизненно важных проблем, от которых предпочитал держаться подальше. Гопкинс же полагал, что решать такие проблемы – долг чести и прямая обязанность Рузвельта как президента США.

Не будь он так болен (и, возможно, слегка подшофе), Гопкинс, быть может, и сдержался бы, но он бросил Анне в лицо с холодным сарказмом:

– Рузвельт же сам напросился на эту работу… Так вот пусть теперь, нравится она ему или нет, изволит её исполнять.

Если Гопкинс надеялся этим аргументом убедить Анну в своей правоте, то жестоко ошибся, ибо сама постановка вопроса о служебном соответствии Рузвельта занимаемой должности была, вероятно, наихудшим из всех возможных подходов. Анна сочла его замечания «глубоко оскорбительными».

– Все, что я могу вам пообещать, – ответила она, – обсудить это утром с отцом.

И, пожелав Гопкинсу спокойной ночи, Анна удалилась с мыслями «пусть проспится, может, полегчает несчастному».


Вернувшись в свой уединённый номер-шкаф, Анна принялась обдумывать разговор с Гопкинсом. И Стеттиниус, и кардиолог Рузвельта Говард Брюэнн предупреждали её, что Гопкинс неизлечимо и тяжело болен. В этом она теперь и сама убедилась. Вопрос в том, ограничиваются ли его болезни телесными недугами. «Опредёленно могу сказать, что его ум не показался мне трезвым, а рассудок здравым, – зафиксировала она в своем дневнике. – Или, возможно, я просто до сих пор недооценивала, насколько про-британский человек этот Гарри»{238}.

* * *

Наконец, в окнах Ливадийского дворца погасли последние огни, и все американцы погрузились в столь долгожданный и нужный им крепкий сон. Но одна телеграмма так и осталась лежать непрочитанной. Поступила она от Гила Уайнанта, посла США в Лондоне. За две тысячи миль от них человек, не допущенный на конференцию, делал всё возможное, чтобы хотя бы дистанционно постоять за народ, который так же, как и его самого, пренебрежительно смели с доски. Хотя будущее Польши как суверенной нации было одним из первейших вопросов, стоявших перед союзниками в Ялте, ни единого польского представителя на конференцию не позвали. Уайнант по-прежнему сочувствовал законному польскому правительству в изгнании, с представителями которого успел в Лондоне за последние четыре года сработаться. Ещё в 9:30 того утра он отправил в Ялту срочную телеграмму за подписью польского премьер-министра Томаша Арцишевского:

«Г-н Президент, – писал Арцишевский. – В настоящее время судьба многих народов находится в Ваших руках и в руках премьер-министра Черчилля. Весь мир ожидает, что эти важные дискуссии <…> заложат фундаментальные основы будущего мира[19], мира, который принесет народам свободу совести и слова и гарантирует им свободу от страха и нужды. Я верю, что эти свободы будут дарованы и нашему народу, который бился и бьется без устали за их претворение в жизнь на стороне великих демократий – американской и британской»{239}.

Поляки отважно сражались против нацистов с самого начала вражеского вторжения в сентябре 1939 года, но не одни нацисты хотели лишить Польшу права на существование в качестве независимого государства. По мере продвижения Красной армии к Берлину, по имевшимся у Арцишевского надёжным разведданным, члены польского подполья, пытавшиеся противостоять советскому порабощению, подвергались массовым арестам и депортациям. Давно порванный нацистами в клочья пакт Молотова – Риббентропа, казалось, продолжал благополучно действовать и поныне в альтернативной реальности Польши, где заклятые враги продолжали быть заодно в части подавления народного сопротивления. Если американцы и британцы не сумеют теперь гарантировать Польше суверенитет, само объявление Великобританией войны нацистской Германии лишится изначального смысла, а жертвы польских солдат, самоотверженно сражавшихся против нацистов, окажутся принесёнными впустую.

У поляков было много причин для гордости: их лётчики сражались в рядах Королевских ВВС и, как знать, устояла бы без их помощи Великобритания под натиском нацистов с воздуха; польские солдаты героически шли в атаку на немецкие редуты в победной битве при Монте-Кассино; польские математики внесли неоценимый вклад во взлом нацистского шифра; бойцы подпольного сопротивления оставались в Польше и не падали духом даже перед лицом практически неизбежной казни. И вот теперь будущее Польши как независимой страны висело на волоске, а польские лидеры ничего с этим не могли поделать. Им оставалось только умолять, чтобы о них не забывали.