. С почтой никаких проблем не было. Анна получала письма и от Джона, и от старших детей от первого брака, Элли и Кёртиса, которые учились в школах-интернатах в Сан-Франциско и Лейк-Женева, штат Висконсин. Даже от пятилетнего сына Джонни ей пришла весточка о том, что он «прекрасно проводит время с папкой за игрой в слова и чтением книжек про великанов и ведьм». И не могла бы она, передавал он ей через «папку», послать лично ему письмо «со смешными картинками внутри»{543}?
Ко времени отъезда на вечерний сталинский банкет 8 февраля, ни Анна, ни истерзанный муками pulsus alternans Франклин пока что так и не получили ни слова поддержки от Элеоноры. «Очень печальная ситуация, – сообщала Анна Джону. – Единственные его упоминания о ней в разговорах со мною в этой поездке касались его сетований на её отношение к его делам и людям, которые ему нравятся». Франклина и Элеонору теперь разделяли свыше пяти тысяч миль, и всё равно Анна оказывалась всё в той же роли посредницы между отцом и матерью. «Боже мой, – писала она Джону, – как же мне повезло всё это увидеть, – но с каким ТРЕПЕТОМ я бы всё это променяла на то, чтобы обнять тебя обеими руками за шею, а ты прижал бы меня к себе крепко-крепко, до потери дыхания».
Вероятно, раздумья о сложных и запутанных взаимоотношениях между родителями как раз и побудили Анну закончить письмо на сентиментальной ноте. Она была решительно настроена волевым усилием преобразить собственный брак в успешный на долгие годы вперед вопреки собственным опасениям за Джона. «Вся эта болтовня про разделённость [sic] – откровенная чушь, мой милый, – писала она, обильно наполняя своё письмо флюидами любви в отчаянном стремлении укрепить в ней его – и себя. В который раз уже Анна взваливала на себя непосильное бремя вытягивания из пучины нелюбви тех, кого любила сама. – Я беспробудно тоскую по тому, чтобы нам дано было быть НАМИ денно и нощно, во всех наших переживаниях, и трудах, и играх. После всех этих лет Я ХОЧУ ТЕБЯ больше всего на этом свете – и на том тоже, если только сумею это устроить»{544}.
XV. 8 февраля 1945 г.
По дороге в Кореиз на сталинский банкет Кэтлин, сопровождавшая туда Аверелла, чувствовала себя «ужасно неловко». Её, Анну и Сару туда пригласили, как выяснилось лишь перед самым выездом, за счёт других. Из-за присутствия на банкете Кэти места за праздничным столом лишился кто-то из начальников штабов – то ли генерал Маршалл, то ли адмирал Кинг. Не питая никакого пиетета к социально-политической иерархии как таковой, Кэти просто считала в корне неправильным, что сама она звана на банкет, а главнокомандующие армии и флота – нет. Кэти знала, насколько сильными бывают у таких людей чувства «огорчения, обиды и уязвлённой гордости» из-за того, что их не пригласили «на неофициальные встречи», – даже более жгучими, чем из-за исключения из числа участников «официальных мероприятий». Едва узнав, что к чему, Кэти спешно разыскала Анну и сказала ей: «Бога ради, измени <…> список и вычеркни меня». Аверелл также пытался вмешаться, но Анна осталась непреклонной и отказалась что-либо менять{545}. Рузвельту хотелось, чтобы ужин прошел «по-семейному», и включил в выделенную американцам квоту в десять персон ещё и Эда Флинна, могущественного нью-йоркского политика-демократа и одного из своих ближайших советников. В официальных переговорах Флинн участия не принимал, а в свиту Рузвельта был включен в статусе представителя римско-католической церкви на предстоящих (по завершении конференции) в Москве межконфессиональных дискуссиях о месте религии и положении верующих в Советском Союзе. На деле же всё выглядело так, будто в Ялту он приехал просто за компанию с Рузвельтом. В Ялте Флинн в основном сидел в номере, который делил с доктором Брюэнном, и пил чай из пузатого самовара, либо сидел на террасе Ливадийского дворца и смотрел на море{546}. А теперь Флинн и Кэти как раз и заняли места Маршалла и Кинга в числе приглашенных{547}.
Неловкость от этой дипломатической бестактности испытывала не только Кэти, но и Аверелл. Что бы там про себя ни думали Маршалл и Кинг, вслух они ничего не скажут, а вот если на ужине в составе британских и советских участников не будут военачальники, – а наверняка так и будет, – то американская сторона, представленная одними гражданскими, будет выглядеть, мягко говоря, странно{548}. В машине по дороге в Кореиз Аверелл сказал Кэти, что раз уж она едет на этот ужин, то ей «чертовски здо́рово было бы двинуть там речь по-русски». Ни Анна, ни Сара тоста на русском языке не осилят, так что придется именно ей «расплачиваться тостом за кормежку» для всех трёх дочерей{549}.
Кэти стало не по себе. «По-английски и то было бы затруднительно», – подумалось ей. А произносить тост по-русски, да ещё перед Сталиным, Молотовым, советскими послами и начальниками штабов Красной армии, «делало это ещё пугающее [sic]». Но на подъезде к даче в Кореизе она вынуждена была признать, что «идея хорошая»{550}.
В отличие от Аверелла, который успел за минувшую неделю не раз наведаться в сталинскую резиденцию, Кэти прибыла в Кореиз впервые. Бывший дворец Юсупова проектировал тот же архитектор, что и Ливадийский дворец, – Николай Краснов. Сложен он был из серого камня в некоем обобщенно-итальянском стиле, с прямоугольными флигелями, угловатость которых, впрочем, сглаживалась округлостью сводов арок террас и окон, выходящих в буйно-зеленый парк. Здание было куда скромнее по размерам, уютнее Ливадийского дворца и больше подходило для неформальной загородной вечеринки, нежели для международной конференции в верхах.
Скоро Кэти поняла, почему круг приглашенных на банкет оказался ограничен тридцатью гостями: длинный стол занимал практически всю площадь столовой. Накрыт этот стол был ровно на тридцать персон: по четырнадцать посадочных мест с каждой стороны и по одному с торцов. Поскольку молодым дамам не часто доводилось присутствовать на советских политических банкетах, Кэти разобрало любопытство: как именно рассадят за столом их «маленькую тройку»{551}?
Приглашенные все прибывали и прибывали, и Кэти стало ясно, что в двух других делегациях военная верхушка представлена. Британцы и вовсе включили в состав весь цвет: и главу Имперского генштаба фельдмаршала сэра Алана Брука, и маршала Королевских ВВС сэра Питера Портала, и адмирала флота сэра Эндрю Каннингхэма, и главного военного советника Черчилля генерала «Пага» Исмея, и фельдмаршала сэра Харольда Александера. С советской стороны присутствовали адмирал флота Николай Кузнецов, генерал армии Алексей Антонов и маршал авиации Сергей Худяков, возглавлявшие штабы трёх родов войск Красной армии. Британские и советские военачальники были немало смущены тем, что с американской стороны из военных на банкет прибыл один лишь адмирал Лехи, да и то лишь в качестве начальника личного штаба президента Рузвельта{552}. Будь на то воля Кэти, она хотя бы заменила адмирала Лехи на начальника штаба армии генерала Маршалла. Последний быстро стал одним из её главных любимцев среди всех делегатов, поскольку великолепно рассказывал о войне. К Лехи же у неё, напротив, успела выработаться острая антипатия. Накануне Кэти довелось случайно подслушать рассуждения адмирала о французах. «Боже мой, как же он их ненавидит! – отписалась она в тот же день Памеле. – Он претендует на роль главного апологета позиции “руки прочь от Америки в Европе”, – отметила она, – от которой один шаг до изоляционизма. <…> Никоим образом с ним не согласна»{553}.
Аверелл на время покинул Кэти и подошел к Питеру Порталу, который через сутки уезжал в Лондон. Питер обещал доставить туда письмо Аверелла к Памеле. Хотя Портал и был соперником Аверелла в борьбе за её сердце, маршал мог быть вполне уверен в том, что посол ещё на какое-то время задержится в Москве и реальной конкуренции ему не составит, – зато письмо Гарримана станет хорошим поводом для немедленной встречи с Памелой. И всё бы хорошо, вот только Аверелл до сих пор так и не нашёл времени написать это письмо, а потому сказал Порталу, что непременно напишет что-нибудь после ужина и передаст ему на следующее утро. Поскольку же никаких шансов на то, что собравшаяся за ужином компания разъедется до полуночи, не было и быть не могло, Портал сильно усомнился в том, что обещанное случится{554}.
Кэти окинула взглядом комнату. Помимо Черчилля, Сталина и Рузвельта, военного руководства, трёх министров иностранных дел, трёх переводчиков, Сары с Анной и отцом и Эда Флинна, там присутствовали Джимми Бирнс (на этот раз внешне собранный и спокойный); посол Великобритании в СССР Арчи Кларк-Керр; двое его советских коллег – посол в Великобритании Фёдор Гусев и посол в США Андрей Громыко; два заместителя Молотова – Иван Майский и Андрей Вышинский. Гарри Гопкинс снова слёг и, естественно, отсутствовал.
Кэти знала в лицо всех гостей – либо по личному знакомству, либо по фотографиям, – за исключением одного человека, маячившего на другом конце комнаты. А это был никто иной, как нарком внутренних дел Лаврентий Берия, доселе остававшийся для западных делегатов только именем без лица. Сталин решил, наконец, предъявить его публике, выпустив из тени.
Самого присутствия главы НКВД для советского гражданина было достаточно, чтобы внутренне содрогнуться и начать лихорадочно гадать, где и что он не так сказал или с кем и где свёл не то знакомство. Даже самые влиятельные члены политбюро опасались всесильного наркома. Никита Хрущев, в ту пору первый секретарь ЦК КП(б) Украины, писал о Берии в своих воспоминаниях: «Когда он явился в Москву