Не способствовало успокоению растрёпанных нервов Анны и полученное в последнем письме от Джона известие о том, что их пятилетний сын Джонни вот уже много дней лежит в жару с тяжёлым гриппом; просто он ей раньше об этом не писал, чтобы не расстраивать{623}. Успокаивало её немного лишь то, что и отец получил, наконец, письмецо от Элеоноры, и теперь Анна была избавлена хотя бы от мучивших её всю поездку треволнений, не распадается ли у неё на глазах брак родителей{624}.
По завершении фотосессии в тот день имелся, однако, в Ялте один человек, которому пришлось понервничать даже хуже Анны, – и отнюдь не беспочвенно. Советский фотограф Самарий Гурарий случайно открыл камеру на свету, не смотав пленку обратно в кассету. Опрометью метнувшись в тёмный чулан, он занялся проявкой, и все десять минут обработки чувствовал себя висящим «на волоске». Ведь он был единственным советским фотографом на официальной фотосессии, и если бы он запорол все фото для анналов истории страны Советов, это означало бы верный конец его карьеры (в лучшем случае). По прошествии этих самых долгих в его жизни десяти минут Самарий вздохнул с некоторым облегчением: удавка на его шее немного расслабилась. На проявленной фотопленке отчётливо и без тёмных полос засветки запечатлелись негативные образы Сталина, Рузвельта и Черчилля, с немым укором взиравшие на него белыми зрачками чёрных белков глаз, а погубленные кадры начинались чуть позже{625}.
Фотографы свернулись лишь перед самым началом назначенного, как обычно, на 16:00 пленарного заседания. Сара с Питером Порталом наконец-то отправились на джипе в давно запланированную поездку к водопаду Учан-Су, оставив двух американок читать-писать корреспонденцию, пока лидеры и делегаты заседают взаперти в бальном зале{626}.
Черчилль был в цейтноте. Триумфальная атмосфера предыдущего вечера развеялась. Рузвельт изначально рассчитывал устранить разногласия между союзниками за пять-шесть дней. И вот шесть дней минули, и Рузвельт по-прежнему не выказывал ни малейшего желания задерживаться в Ялте дольше, чем до воскресенья. То есть на всё про всё у них оставалось всего два дня.
Всю ялтинскую неделю британцы и американцы принципиально настаивали на том, что временное правительство Польши не может быть сформировано на основе люблинского путем косметических изменений. Это должно быть именно новое правительство, и об этом должно быть прямо заявлено в их официальном коммюнике с итогами переговоров. Западные союзники со всей ясностью давали Советам понять, что не готовы признать люблинское правительство. Но тут коса нашла на камень, и Советы продолжали стоять на том, что просоветское люблинское правительство законно и желанно самим полякам. К тому же Сталин с Молотовым шумно противились требованию Рузвельта и Черчилля допустить послов Великобритании и США и западную прессу на польские выборы в качестве наблюдателей, чтобы гарантировать их свободу и честность.
После того, как Стеттиниус отчитался перед собравшимися о достигнутом на утренних переговорах министров иностранных дел по польскому вопросу прогрессе, а точнее – об отсутствии такового, Черчилль призвал взять паузу. Им нужно дополнительное время для разрешения сложившейся затруднительной ситуации, ведь речь идёт о судьбах двадцати пяти с лишним миллионов людей. На предложение Рузвельта разойтись на полчаса для раздельного обсуждения польского вопроса тремя делегациями, а затем продолжить, Черчилль отреагировал негативно: «Я имею в виду бо́льшее», – настаивал он, подчеркивая, что «лучше пару лишних дней провести в открытом море, чем наспех заводить судно в порт». «Конечно, вы все можете разъехаться и оставить меня одного в этом восхитительном месте», – сказал он. Затем, вдруг перейдя от морских метафор к сухопутным, Черчилль продолжил: «Рано нам седлать лошадей и разъезжаться». Его непреклонность в этом вопросе объяснялась не только тем, что Британия вступила в войну именно за суверенитет Польши, и отстоять его теперь было для него делом чести, а ещё и тем, что польский вопрос служил лакмусовой бумажкой, позволяющей получить ответ на вопрос о будущем Восточной Европы в целом. Если британцам и американцам не удастся обуздать Советы в их стремлении подчинить себе польское правительство, тем самым лишив поляков права на самоопределение, можно было не сомневаться, что ровно то же самое будет проделано и со всеми остальными странами Восточной Европы, чьи земли попали теперь под сапоги Красной армии. Значит, Советы – не освободители, а просто новые оккупанты, пришедшие на смену нацистам. И отбросив какие бы то ни было метафоры, Черчилль выразил свои чувства предельно ясно: «Это одни из важнейших дней в жизни каждого из нас»{627}.
Рузвельт, однако, продолжал упорствовать в своем нежелании ссориться с Советами и в который раз попробовал разрядить напряжение, нагнетенное риторикой Черчилля. «Я нахожу, что вопрос теперь стоит по большей части этимологический, – заявил он, – чтобы подобрать правильные слова. Мы как никогда ранее близки к соглашению. <…> Я хочу, чтобы эти выборы в Польше стали первыми, не вызывающими никаких вопросов»{628}. Вскоре в Рузвельте даже проснулось чувство юмора, и он заявил:
– Хотелось бы, чтобы польские выборы, подобно жене Цезаря, были выше подозрений. Лично с нею знаком не был, но говорят, что она была кристально чиста.
– Мало ли чего говорили о жене Цезаря, – угрюмо парировал Сталин. – На самом деле были и у неё кое-какие грешки{629}.
Когда четырьмя часами позже двери бального зала снова распахнулись, похвастаться совещавшимся было, по большому счёту, нечем. К соглашению по Польше они так и не пришли. Убедить американцев задержаться в Ялте ещё на пару дней и всё хорошенько проработать Черчиллю не удалось. Времени практически не оставалось. После перерыва на ужин три министра иностранных дел, плюс Гарриман от американцев, Александр Кадоган от британского дипломатического ведомства и Андрей Вышинский и послы Фёдор Гусев и Андрей Громыко от советского собрались вместе с переводчиками на внеочередное ночное совещание в поиске ответа на проклятый русский вопрос «что делать?»{630} Однако за считанные предрассветные часы трудно было ожидать от них решения, которое можно было бы отыскать в случае согласия делегатов с предложением Черчилля задержаться в Ялте на несколько дней.
Под утро Энтони Иден сделал в своем дневнике следующую запись: «Обнаружил, что русские не готовы даже просто принять наш проект к рассмотрению, так что я им честно выложил кое-что относительно британской точки зрения, сказал, что скорее уеду вовсе без текста [соглашения], чем подпишусь под чем-либо из того рода, чего они хотят». Рузвельт-то надеялся, что конференция станет чем-то вроде свадьбы между Востоком и Западом, а союзники вместо этого рисковали вступить на тропу вендетты в духе Монтекки и Капулетти. Что до разногласий между Советами и западными союзниками, то они, конечно, носили по большей части словесный характер, но Иден всё равно считал, что Рузвельт «тешит себя самообманом». Можно было, конечно, пойти на кое-какие взаимные уступки и изменить некоторые формулировки, чтобы сохранить лицо и ради достижения некоего подобия соглашения с Советами, но госсекретарь, как и Аверелл Гарриман, прекрасно понимал, что во всём, что касается Польши, «советские намерения не меняются ни на йоту»{631}.
Вот уже четыре дня Сара с Анной виделись лишь эпизодически, пока их отцы заседали. Ползучий раскол между британцами и американцами, вероятно, на подсознательном уровне побудил Сару держаться «своих». Но этим субботним утром 10 февраля военные, включая Портала, отбыли, и Сара осталась без компаньона. И отец её на этот раз с собой в Ливадию не повёз. Да и отбыл туда из Воронцовского дворца Уинстон в страшном гневе, взяв на буксир лишь Энтони Идена да личного переводчика майора Бирса. Предполагалось, что перед заседанием они встретятся в Ливадии с Рузвельтом, но вместо этого Черчилль умчался в Кореиз выяснять со Сталиным отношения по поводу Польши. Ведь три державы так никогда ни к чему не придут, если Советы продолжат и дальше отодвигать финишную черту куда-то за горизонт своими бесконечными поправками и новыми предложениями касательно формулировок положений о временном правительстве Польши и последующих общенациональных выборах{632}. Особо тревожили премьер-министра советские попытки выкинуть из текста документа пункт о допуске послов западных союзников к выборам на правах наблюдателей. Ну а как иначе Черчиллю и Рузвельту удостовериться в том, что выборы прошли без нарушений, и результаты их воистину легитимны? Американцы ради оперативности дали согласие обойтись без заключения формальной сделки, раз уж возникли такие сложности с формулировками, и ограничиться устными гарантиями допуска послов к наблюдению за выборами{633}. Но для Черчилля это было неприемлемо. Вот он и поехал к Сталину по этому «весьма неприятному делу»{634}, напрочь забыв о назначенной ранее встрече с Рузвельтом{635}.
Уинстон отправился продолжать свою битву за Польшу, а предоставленная самой себе Сара решила составить компанию Анне и Кэти. Лучшими подругами Ялта трёх дочерей не сделала, но Сару вполне устраивало их общество, и к тому же они договорились напоследок предпринять ещё одну совместную вылазку за дворцовые ограды, чтобы попрощаться с Крымом. За время поездки дамы успели ознакомиться лишь с Севастополем и приусадебными парками, а также побывать, независимо друг от друга, на водопаде Учан-Су и в доме-музее Чехова, а вот ни о городе Ялта, ни о ялтинцах все трое до сих представления не имели. Кэти с Анной, правда, покушались на прогулку по ялтинским улицам в середине недели, но бдительная советская охрана их за периметр ограды Ливадийского дворца не выпустила. Сегодня же они, наконец, выправили себе пропуска в жилые кварталы по соседству с Ливадией на условии их сопровождения красноармейцем