Дочери Ялты. Черчилли, Рузвельты и Гарриманы: история любви и войны — страница 63 из 79

омической конкуренции и международной торговли. И к этим жизненно важным переговорам Стеттиниус в очередной раз решил привлечь Элджера Хисса{686}! Также вместе с ними в Москву отправлялся и Эд Флинн, политический советник и верный слуга Рузвельта. Кэти иронизировала, что не иначе как нью-йоркские католики решили направить в Москву целую миссию с расплывчатым заданием «заставить русских молиться!»

Кэти в полной мере прониклась царившим в американской делегации небывалым доселе духом сотрудничества. «Все едут домой очень счастливыми, – писала она в концовке шестнадцатистраничного письма сестре. – Выглядит всё так, будто там всю дорогу было приятнейшее собрание – и чертовски долгое в придачу»{687}.А в письме Памеле она к тому же добавляла: «Можешь себе представить, как ликует Аве, – хотя Бог его знает, какие неприятности ему сулит новая работёнка – всеобщим умиротворителем при польском правительстве»{688}.

Выглядело всё так, будто Кэти и Аверелл за годы войны поменялись местами. Поначалу Кэти скептически относилась к сталинскому режиму и не верила клятвам Советов в верности общему делу союзников, в то время как Аверелл питал надежды на хорошие перспективы завязывающихся рабочих взаимоотношений между Востоком и Западом. Теперь же оптимисткой была Кэти, а её отец превратился в отъявленного скептика. И ликовал теперь Аверелл, вероятно, не от достигнутых на конференции результатов, а просто от долгожданной возможности физически убраться прочь из Ялты. По существенным же вопросам он испытывал серьёзнейшие опасения. Тем же утром он заявил Чипу Болену, в бешеном темпе работавшему над переводом последних деталей протокола и коммюнике перед их передачей на подпись лидерам, что «грядут неприятности» – большие и очень скоро. В итоговом протоколе конференции обещано, что польское правительство будет «реорганизовано» путем добавления к люблинским полякам невесть скольких «демократических деятелей из самой Польши и поляков из-за границы», а это «чрезмерно расплывчато и обобщенно». По опыту работы с Рузвельтом ещё во времена Нового курса Гарриман знал, что президент за слова не цепляется. Ему главное, чтобы он сам мог интерпретировать подписываемый текст так, как ему хотелось бы, а потому Рузвельта «не особо волнует, какую трактовку ему могут придать другие». Но Гарриман-то знал, что любой нечеткой формулировкой Советы смогут манипулировать, как им заблагорассудится, – вплоть до того, что включат в состав временного правительства Польши одного-двух не-коммунистов без реальных полномочий – и заявят, что все сделано в строгом соответствии с буквой соглашения. Возвращаясь к изрядно затасканной метафоре о продаже той же лошади по второму разу, Гарриман вынужден был признать, что по польскому вопросу ялтинское соглашение «установило не более чем механизм его последующего пересмотра». Болен согласился. Всё, что они в Ялте якобы решили, придётся перерабатывать «с нуля»{689}.

Гарриман и Болен с их озабоченностью формулировками соглашения по Польше были, однако, в подавляющем меньшинстве в составе в целом всем довольной американской делегации. ещё одним представителем этого встревоженного меньшинства был начальник президентского военного штаба адмирал Уильям Лехи. Экспертом по делам Восточной Европы Лехи, конечно, не являлся, но даже ему сделка, выторгованная Рузвельтом и Черчиллем у Сталина, представлялась неубедительной. Используя то, что он входит в ближний круг доверенных лиц президента, Лехи высказал ему буквально следующее:

– Господин президент, это настолько эластичная вещь, что русские её при желании растянут от Ялты хоть до самого Вашингтона, технически не порвав.

– Знаю, Билл, знаю, – согласился Рузвельт. – Но это лучшее из того, что я смог сделать для Польши на этот раз{690}.

Столь же опасливо относился Гарриман и к достигнутому Сталиным и Рузвельтом соглашению по Дальнему Востоку, особенно в части усиления советского присутствия и влияния в Маньчжурии. Министров иностранных дел стран тихоокеанского региона, в частности, Китая, ещё только предстояло поставить в известность о том факте, что Советы получат концессии на использование транспортной инфраструктуры, включая морские порты и маньчжурские железные дороги прямо на границе с Китаем. «Нет сомнений, – озабоченно докладывал президенту Гарриман двумя месяцами ранее, после первого зондирования почвы со Сталиным на этот предмет по поручению Рузвельта, – что советское влияние в Маньчжурии будет огромным, с контролем железнодорожных перевозок и вероятностью постановки самой железной дороги под советскую военную охрану на всём её протяжении»{691}. Это же соглашение стало, по сути, приглашением СССР к дальнейшей экспансии на Дальнем Востоке. И подобно соглашению по Польше, написано оно было пугающе расплывчато и неквалифицированно. Посол накануне два с половиной часа катался туда-сюда между Ливадией и Кореизом, пока Рузвельт со Сталиным обменивались проектами и согласовывали формулировки. Когда Гарриман предъявил, наконец, окончательную версию начальникам штабов – генералу Маршаллу, адмиралу Лехи и адмиралу Кингу – для отзывов, он искренне надеялся, что уж военные-то найдут, что возразить и как заставить Рузвельта ужесточить формулировки. Но они этого не сделали{692}. Тот же Лехи, даже будучи солидарен с Гарриманом по польскому вопросу, к Тихоокеанскому соглашению отнесся с таким оптимизмом, что даже объявил Гарриману, что одно только это соглашение «оправдывает всю поездку»{693}. А Кэти случайно услышала заявление адмирала Кинга, что начальники штабов единодушно считают, что советское вмешательство на Тихом океане спасет жизни двух миллионов американцев{694}.

Было ясно, что Рузвельт всё для себя решил, и множащиеся опасения Гарримана его не интересовали, поскольку тем утром он мысленно был уже всецело занят подготовкой к отъезду. Ещё утром Аверелл получил от президента записку следующего содержания: «Дорогой мой г-н посол, на этот раз я не буду даже пытаться как-то комментировать далеко идущие усилия [Ялтинской] конференции или роль, которую лично Вы сыграли в ходе этой исторической встречи. Но я желал бы прокомментировать, однако, ту роль, которую вы со своими людьми сыграли в подготовке места проведения конференции, в высшей степени эффективно приведя его в пригодное для этого состояние, причём в кратчайшие сроки. <…> Все мы были поставлены перед лицом трудной проблемы изыскания подходящей постановочной сцены для этой конференции. <…> Я лично чувствую, что более успешного выбора мы бы сделать не смогли при всём желании. <…> Я также сознаю, какую огромную помощь оказала нам ваша дочь Кэтлин. С наилучшими пожеланиями всем вам и уверенностью в вашей дальнейшей помощи нации, Франклин Д. Рузвельт»{695}.

Вроде бы благодарственная записка, но при желании можно было истолковать её и как уведомление об отставке. Выразив признательность Гарриману исключительно за его организаторские усилия и с ветерком промчавшись мимо всех его обширных и весомых трудов от имени и по поручению президента ради решения поставленных Рузвельтом политических и дипломатических задач, как в Ялте, так и за без малого полтора года службы послом, президент косвенно, но однозначно, давал Гарриману понять, насколько малый вес теперь имеет его мнение по существенным вопросам. Отныне президент лепит будущее по сугубо личному усмотрению. Взгляды же Гарримана на мир и взаимоотношения Востока и Запада в картину мира у Рузвельта не укладываются.

К ступеням портика Ливадийского дворца подъехал чёрный «Паккард», чтобы в последний раз доставить Черчилля в Воронцовский дворец. Весь личный состав фотографов принялся запечатлевать исторический отъезд премьера. Советской милиции было велено в последний раз перекрыть участок дороги от Ливадии до Воронцовского дворца, пока снайперы бдительно высматривают с крыш подозрительных личностей, от которых может исходить угроза покушения на высокого гостя. Черчилль запахнул пальто, поправил меховую папаху на голове и с не закуренной новой сигарой во рту прошествовал по ковровой дорожке от дверей к машине. Британский офицер распахнул дверцу машины и отдал честь премьер-министру. Черчилль, криво усмехнувшись, отсалютовал ему и остановился пропустить вперед Сару, поспешившую вслед за ним из здания и быстро нырнувшую в салон авто не без помощи отца, шутливо придавшего ей ладонью ускорение. Затем Черчилль обернулся, отдал последний салют и погрузился на заднее сиденье рядом с дочерью. Один из помощников плотно закрыл за ним дверь, и они уехали, навсегда оставив Ливадийский дворец{696}.

Едва они отъехали, Черчилль разнервничался. Британцы планировали переночевать в Воронцовском дворце и чинно выехать в Севастополь утром, а теперь Сара заметила, что на отца прямо в машине волной накатило чувство одиночества вкупе со смятением. Рузвельт и Сталин отбывают сегодня же, а его, Черчилля, отцепляют и бросают в Ялте.

– Зачем нам здесь оставаться? – допытывался он у Сары. – Почему бы и нам не отбыть сегодня же вечером?.. Не вижу ни малейшей причины задерживаться здесь ни на минуту!

Сразу же по прибытии в Воронцовский дворец премьер-министр, выскочив из машины, ворвался в свой импровизированный кабинет, угрожая разметать аккуратно разложенные повсюду стопки бумаг. «Вы как хотите, – объявил он своему персоналу, – а я уезжаю через пятьдесят минут!» Вошедшая следом Сара застала всех уже «с отвисшими челюстями в ошеломленной тишине». После молниеносного шока все «гальванизировались и судорожно задергались», распихивая бумаги по коробкам, защелкивая крышки на портативных пишущих машинках и пакуя личные вещи